yettergjart: (Default)
В моих отношениях с Прагой преследует меня одно: недоосуществлённость, недоосуществляемость, недоосуществимость. Постоянная невозможность вдохнуть как следует, нырнуть глубже поверхностной плёнки повседневности (разве за несколько торопливых дней, на которые каждый раз возвращаешься, нырнёшь?) – да, наверное, и нежелание, - но и постоянный привкус вины за это нежелание. Чувство неполноты и неподлинности, пропитанных, однако, десятилетиями отношений с этими пространствами – временем таким долгим, вместившим в себя столько возрастных, эмоциональных и прочих состояний, что поверхность сама по себе, поневоле, обрела глубину.
yettergjart: (Default)
Я понимаю, что счастие – во-первых, вещь совершенно незаслуженная и, во-вторых, не критерий ни для чего (кроме разве что персонального, в том числе ситуативного уровня эндорфинов в крови), хотя и напрашивается быть критерием полноты и подлинности жизни, а то даже и синонимом их, в чём мы ему, обманчивому, конечно, не поверим. Но во всяком случае я точно знаю, что в этом году уже точно была один раз счастлива как сумасшедшая (ну, разумеется, незаслуженно, вопреки заслуженному, то есть всё правильно): когда незапланированно и немотивированно шаталась в два мартовских дня по Будапешту, - бегом, почти ничего толком не успев, но успев хотя бы подышать воздухом, наглотаться его, - и город (серый, будничный, усталый, осенний, за что особенно ценю, - значит, всё, что он говорит – правда) меня узнал и принял, просто сел на меня, как тщательно и терпеливо разношенная перчатка, и забубнил мне что-то о недопрожитой, о непрожитой жизни, а я ему говорю: ах, да ладно тебе, хорошо нам с тобою и так.
yettergjart: (Default)
…а так вообще-то всякое возвращение в Прагу (мои отношения с нею давно уже состоят из сплошных возвращений и разлук, разлук и возвращений, сращиваний и разрывов, без всякой соединительной ткани, без живительной рутины, блаженной незамечаемости, счастливых автоматизмов, которой, которыми только и жива всякая настоящая жизнь) – это ритуал: ритуал восстановления отношений с пространством-временем-памятью (последних двух компонентов в этом комплексе всё больше и больше), ритуал, который непременно должен быть выполнен, чтобы это восстановление вообще состоялось: непременно пройти затверженными дорогами, дорогами-формулами, вкачать в них ещё немного нового содержания, накопившегося с момента предыдущей разлуки, доехать на метро до «Muzeum»’а, пройти непременно Вацлавскую площадь (казалось бы: общее место из общих мест, затоптанное туристами до нечитаемости, а я здесь – и то, и это, и ещё вон то, и вокруг расставлены памятные знаки, кроме моего глаза не считываемые никаким другим) сверху вниз – (до оснований, до корней, до сердцевины) до «Můstku» (и тут уже человека начинает оставлять русский язык, потому что чешские топонимы невозможно же произносить по-русски, они слишком насыщены другой жизнью, они выталкивают русскую фонетику, русскую ритмику), потом старыми кривыми улочками дотолкаться до Карлова моста, пройти по нему, потом do Karmelitské ulice – pо Újezdu– po mostu Legií do Národního divadla – po Národní třídě – снова до Můstku – и на всепрощающем, всепонимающем метро домой, до самого Ходова и пешком от метро до дома (и тут русский язык возвращается к человеку, чтобы не покидать его ещё долго).
yettergjart: (Default)
А вообще-то мне кажется, что из всех разновидностей зрения и внимания лучше всего развито у меня зрение боковое, восприимчивость не к основному сюжету происходящего, а к его подтекстам (причём, боюсь, не столько к собственным его подтекстам, сколько тем, которые я в него сама же и вкладываю – для его персонального расширения, так сказать), к необязательному, неочевидному, побочному, служебному и мимолётному, разбухающему иной раз до самостоятельной тематической линии или даже до целого их пучка; не к настоящему, а к прошедшему, несбывшемуся, невозможному. Так из всей истории – из всех историй, сюжетов и ситуаций, связанных с тем, что осенью 2016-го вышла у меня первая в России книжечка – от гордости, казалось бы, лопнуть, - но нет, - запомнилось мне более всего, острее всего не то, что люди (нежданно к ней благосклонные) о ней говорили и писали, даже не две её презентации – скорее неуютные, потому что надо было говорить публично, а в этом всегда есть что-то ненастоящее, - а то, как сентябрьским вечером 2016-го несла я со склада на Краснобогатырской пачку её авторских экземпляров к метро «Преображенская площадь» - и чувствовала, как жизнь, валявшаяся когда-то на этих улицах в своих разбитых, растерянных осколках – собирается в изумлении, чуть ли не вопреки самой себе – в цельность, а книжечка – просто инструмент этого собирания, совершенно неважный сам по себе и уж конечно, независимый от того, прочитает её кто-нибудь или нет. От всей этой истории остался только тот сентябрьский воздух и свет.

Что-то мне кажется, что от жизни в целом остаётся примерно то же самое.
yettergjart: (Default)
Текст о моей московской экзистенциальной географии, писанный для "Дружбы народов", лежал там и лежал. Пока медленно-медленно шло время, успел рухнуть Журнальный Зал (где бедного моего текста теперь уж никто никогда не увидит), успела выйти и включившая текст в себя книжечка "Время сновидений", где его тоже увидят, мыслю я, немногие, - и вот вдруг в декабрьском номере "ДН", неожиданно для себя, текст вышел.

Чтобы не затерялся - вот он:

Обитаемое пространство // Дружба народов. - № 12. - 2018. = https://gertman.livejournal.com/250133.html
yettergjart: (Default)
Утраченная родина (или место / места, выполняющее у нас её роль, - несущественно; существенны три вещи: изначальность, принципиальное участие в нашем формировании и, непременно, утраченность) важна тем, что возвращает нам – будучи посещаема или вспоминаема, тоже не так уж существенно – посередь мира условностей и приблизительностей - чувство безусловности: нас самих, жизни вообще, мира вообще. Чувство (понятно, что иллюзорное, но страшно важное – для личностной целостности, что-ли) точного совпадения вещей со своими определениями, с тем, какими они «должны» быть. Чувство того, что такое совпадение вообще возможно.

Не попадающий время от времени хоть в воображении на какую-нибудь из своих утраченных родин обречён, кажется, на принципиальную неглубину вдоха – на «недодыхивание» до глубины.
yettergjart: (Default)
У вчерашнего (вчера припомненного) стихотворения был близнецовый текст, писанный в том же июле 1982-го, в той же дороге от Москвы до Челюскинской, подряд за ним (этот - уже на подъезде к Мытищам, сырое, тяжёлое имя которых до сих пор чувствуется мне насыщенным плотным туманом) - продолжение первого, даже часть его, -почему-то почувствовалось нужным их рассечь. Вытащу-ка, пусть полежит.

(На самом деле я обживаю мысль сделать книжку о пространствах, о взаимоотношениях с ними, и при первых же разведках оказывается, что тема просто совсем изначальная.)

Read more... )
yettergjart: (Default)
Всё-таки приморские города сообщают человеку совершенно особенное чувство, какого не дают даже города у больших рек (но даёт, например, Гамбург, которому в устье Северной Эльбы всерьёз задувает, надыхивает ему туда себя Северное море): чувство огромной перспективы, надбиографической, намного превосходящей всё наше утлое воображение. Они размыкают человека в мироздание. Убирают четвёртую стену у Дома Бытия – перед сценой существования открывается огромный зрительный зал, который неизвестно, видит ли нас, - но мы уже существуем в поле его зрения. Это страшно, если по-настоящему прочувствовать, - но в этом не жаль себя потерять.

Я уж не говорю о том, что в самом слове «Север», в самой его фактуре, в самих пронизывающих его интуициях есть такая крупность и мощь, что перед лицом всего, чего это слово лишь осторожно касается, - постыдно человеку быть мелким и незначительным.
yettergjart: (Default)
Слово «Комсомольская» (имя станции метро; независимо от семантики) собрано из цветных, скользко-прозрачных камушков, - скорее стёклышек, совсем небольших и как бы нанизанных на нитку или, вернее, проволоку: синее – красное – жёлтое – красное – свеже-зелёное – жёлтое – красное – синее, - и тонко позвякивает – далёким, гулким звоном. Позвякивают колокольцы.

Гирлянда далёких огней, всегда немного чужая – или просто чужая, без оговорок. Похоже ещё на хвостовые огни удаляющегося поезда – по общей интонации существования. Вокзал же – имя разлуки. Имя рубежа, имя концов-и-начал.

Празднично окрашенное слово (что-то есть в нём и от новогодней ёлки) – но в нём, просторном, холодно и отчуждённо. – Это – праздник чужой, далёкий и, в общем, ненужный.

Интересно, что (интенсивно-синий), почти тем же словом названный Комсомольский проспект – во-первых, окрашен более цельно – почти сплошной синий, густой, кобальтовый – с отдельными красными, жёлтыми, свеже-зелёными мелкими искорками, во-вторых, ближе (просто географически тоже – это важно) и теплее.

Разные ареалы города, с которыми связан радикально разный опыт.

Место и имя пропитывают друг друга смыслами – до нерасторжимости, до неразличимости.

Город внутренне переливается цветом и светом, потаёнными формами.

Слово «Бауманская» - деревянное, прямое, твёрдое: струганная доска, причём в состоянии удара ею по твёрдой плоской поверхности. Холодное. Продуваемое сквозняками.

Слово «Басманная» - одно из самых соблазнительных на вкус и ощупь московских слов, обволакивающее, заволакивающее. Чуть-чуть даже гипнотизирующее. Спелое, сдобное жёлтое тесто, округлое, сладкое – не булка, а, скорее, калач или толстый бублик. Липнет к языку и губам (подайте мне голубиную горечь Гоголевского бульвара! – тоже округлую…). Медленное, вязкое, тёплое. О него, в нём можно греться – но недолго и завязнуть.

Как давно я не ходила по Москве просто так, низачем.

Драгоценна любая возможность быть с нею, всепомнящей, всепонимающей, наедине, много чего с нею вспомнить и обсудить всей полнотой молчания.

Это даже не форма рефлексии – это форма интенсивности жизни. (Рефлексии, конечно, тоже, - но ведь она и сама – одно из средств достижения интенсивности жизни. И из сильнейших.)

Москва возвращает московскому человеку его самого. Она говорит ему всей собой, что ничто не пропало: что было нами и с нами, то стало ею, то будет ею всегда.
yettergjart: (Default)
Вот почему так важно долго-долго жить в одном пространстве (разумею и квартиру, и дом, и окрестности, и город – смысловая и эмоциональная вместимость пространства не зависит от его размеров): за время этой долгой-долгой жизни в нём скапливается, терпеливо записывается на его болванку во всех подробностях, помимо всего прочего, ещё и множество моделей самовосприятия. И когда вдруг ты очередной неминуемый раз почувствуешь себя неудачником – ты всегда знаешь, куда запустить руку, чтобы извлечь оттуда, на правах эмоциональной и смысловой консервы, модель проживания себя как, например, счастливого человека. Или такого, у которого всё получается и всё впереди.
yettergjart: (Default)
Август же так счастливо-прекрасен, что радостно чувствовать на языке само его светло-серое имя, погружаться языком в него, смаковать: густое, бархатистое, медленное, чуть вязкое, - август, август, - с затаенным внутренним теплом, с внешней легкой прохладой. Угасание и густота в самом слове. И да, у него - у августа как комплекса смыслов [и неотделимых от них чувств] - есть свои пространственные проекции, привязки, - в моей персональной Москве (город ведь принимает форму живущих в нем) это окрестности метро «Проспект Вернадского»: там всегда, по существу, август, со спелыми яблоками, с замиранием в преддверии больших сентябрьских начал. Полнота бытия перед тем, как сентябрь опять начнет писать с чистого листа, - тихая, нерасплесканная, предельная – и потому тихо, незаметно убывающая - полнота бытия.
yettergjart: (Default)
(в моём случае уже лишь бы не спать). - Рассматривала у Димы Бавильского ВКонтакте Амстердам (вместо того, чтобы спать-то). Сил нет как втягивает. - И почему мне так нравятся эти виды (нет, не "свои" они мне, конечно, без узнаваний, без чувства родства, чужие, - но напряжённо-адресованные: влекущее чужое, обладающее некоторой несвойственной и недоступной мне, но как-то очень требуемой [для полноты естества, для интенсивности его?] тревожной точностью). Уйти туда вглубь, в эту сырость, зябкость, сумеречную промозглую осень - и грустить вдоль каналов. - Потребность в Севере у более-менее южного человека должна быть рассмотрена как отдельная группа потребностей, составляющая целостный до нерасторжимости, устойчивый комплекс.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Что ж ты делаешь со мной, Москва, как сближены, как нерасторжимы в тебе чудо и горе, жизнь и смерть, конец и начало, как они в тебе одно. В этот понедельник, совершенно непредвиденно, поеду я по одной из самых огромных и жгуче-счастливых (бедственно-, безответно-счастливых) дорог моей жизни, на 26-м трамвае по Загородному шоссе, на котором ездила жизнь назад к человеку, бывшему моей первой (и в некоторых смыслах единственной) любовью, по дороге, которая и по сей день не кончается никогда – поеду на этом же трамвае хоронить подругу, с которой мы дружили больше тридцати лет, додружились – при множестве несходств и чуть ли не противоположностей - до полного сходства (интонационного точно – говорили совершенно одинаково) и родства. Зачем это всё так, зачем это всё сразу. Зачем это всё здесь. Зачем это вообще.

Господи, как, до какой степени любовь не может ничего удержать.
yettergjart: (Default)
Вообще же думаю, что правильно поступила (могу же и я иногда поступать правильно?..), не поехав в вожделенный Саратов: подарила себе тем самым громадную охапку золотого времени (да оно и в Саратове было бы ещё каким золотым, - бубнит внутренний голос. – Отстань, - отмахиваюсь) – не растранжирить бы.

Но я слишком горазда его транжирить.

И да, мне не хватает волжской набережной – которой до меня нет никакого дела.

Качественного чужого для бытия наедине с сырым и сирым ядром самой себя.

Read more... )
yettergjart: (Default)
О наплывающем на моё воображение (на память-воображение - они, как давно ясно, неразделимы), недостижимом на этот раз Саратове подумалось: ведь он дан мне и на этот раз - в модусе не-данности, ничуть не менее, а то и гораздо более остром, чем данность. Не-данное ценно и важно тем, что заставляет всматриваться и вдумываться в него - тем более настойчиво и пристально, что его нет под рукой. Значит, надо прикладывать усилия. Тянуться. - От данного слишком прямо хочется, знамо дело, уклониться. - Шепну по секрету: вообще-то, по самому-самому настоящему, человек живёт не здесь, всегда не здесь, и человеческую жизнь в её полноте образует именно эта двуплановость, эта вечная совмещённость и несовпадаемость между "здесь" и "не здесь", зазор между ними. Причём такая их совмещённость-несовпадаемость, что "не здесь" - всегда больше, а "здесь" - чтобы от него отталкиваться. Это отталкивание создаёт, задаёт динамику человеческой жизни. - Вот даже и определение: человек - это тот, кто всегда не-здесь. Кто никогда не здесь вполне.

Так чего ж тебе ещё, библиофаг? Вот и будь в своём воображаемом Саратове, - как всё воображаемое, ещё более плодотворном, чем эмпирический. Всё же ведь правильно.

...и ветер с Волги. Широченный, крупный, сильно-упругий, от земли (воды) до неба, сразу задающий крупность и мощь существования, не спрашивая, готов ли ты к ним, не готов ли. Воспринимаемый, разумеется, всем телом-и-душой в их нераздельности. (Без него же, без этой крупности нельзя быть вполне человеком, правда?) Ну как же я в этот раз без него буду.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Обнаружив в тоске, что работы до нелепости много, а денег до бессмыслия нет, поняла, что ехать в Саратов (значение поездки в который выходит далеко за рамки ежегодного интеллектуального ритуала Пирровых чтений) в этом году нет никакой возможности. Надо отрабатывать жизнь, мелочно отрабатывать её никому, в общем, не нужными текстами, – жизнь, которую отсутствие этой поездки (несколько лет подряд скреплявшей июнь с июлем, восходящую половину года с началом его нисходящей половины) жестоко обедняет. Это, в общем, даже не работа бывала (работа – всегда вторична и производна, мне ли, хронически работающей, не знать), а насыщение бытием: в одних только мощных волжских пространствах, в крупной, пристальной саратовской жаре столько бытия, что никакому слову не дотянуться.

Как в молодости хотелось мне умозрительности и аскезы, так теперь, на шестом изумляющем меня десятке лет, хочется жаркого чувственного контакта с миром, порождающего все смыслы – и превосходящего их все.

Read more... )
yettergjart: (Default)
…а есть города, созданные нарочно для их идеализации со всеми её преувеличениями, слепотами, незамечаниями очевидного, отрывами от так называемой эмпирической реальности (реальности ведь всякие бывают, эмпирическая – та, которую возможно пощупать и исчислить, только одна из них, а есть и символическая, и эмоциональная, да мало ли какие ещё). Просто потому, что человеку и такое отношение тоже нужно для полноты человечности. Рационального понимания одного мало, в нём задохнёшься.

(Чуть излишне говорить, что для меня, недостойной, такой город для идеализации, домысливания, дочувствования, для повышенной внутренней интенсивности, город персональной, чувственно проживаемой вечности, опыт которого для той же полноты человечности необходимо повторять, повторять, повторять, – Петербург. Чуть излишне, но всё-таки – зная смысл в повторениях - скажу.)

Впрочем, может быть, для домысливания и идеализации – наряду с рациональным пониманием, параллельно ему, вопреки ему, в интенсивном диалоге с ним – создано вообще всё сущее. У всего, на что ни посмотри – неразъемлемо-двойное назначение. В этом смысле тот же Петербург ни от чего сущего под небом принципиально не отличается, кроме одного: высокой его интенсивности, адресованной тем, кто к ней, вот именно к этой интенсивности именно этого города, особенно и жадно восприимчив. Например, мне.
yettergjart: (Default)
Грузя в фейсбук фотографии пражского января (и фотографирование, и загрузка фоток – формы рефлексии, не памяти даже и не запоминания, а именно рефлексии, затем и существуют), думала я о своих многолетних отношениях с этим пространством, с районом Ходов, который в начале наших с ним отношений мучил меня буквально физически. Он не давал мне дышать, не давал жить, не давал ничего. Он всё – как тогда чувствовалось – только отнимал. Он – как тогда казалось – меня отрицал, всю, какая есть, со всеми моими московскими странностями, которые в Москве никакими странностями не казались. Можно было бы всё это истолковать как, например, аскезу, но в моей тогдашней, пятнадцати-шестнадцатилетней голове такого концепта не было.

Когда тридцать семь (о Господи) лет уже назад меня туда привезли, я его ненавидела. Просто, прямо, сильно, ровно, тупо, упрямо, терпеливо. Главным словом по отношению к Ходову было «нет» (он весь, целиком, по тогдашнему моему чувству, мог бы быть этим словом описан: минус-пространство, минус-архитектура), главный глагол о нём был один: «Уеду». Самое важное было – этого дождаться.

Я, конечно, дождалась и уехала (чувство пьянящего освобождения в поезде «Прага-Москва» в начале июля 1982-го, чувство огромно разрастающегося пространства вокруг по сию минуту осталось одним из самых мощных в моей жизни). Уехала, оставив себе в отношениях с Ходовом режим возвращения.

Время, проходя, способно на удивительные достижения. Просто проходя – и, казалось бы, ничего больше не делая, поскольку вся значительная жизнь (да и незначительная тоже – но сколько в ней значений!) прошла у меня в других местах.

Пропитываясь временем, насыщаясь им – всё обретает смысл и даже больше того: перестаёт в нём нуждаться, потому что обретает нечто более глубокое, более первичное, чем он.

Миновало почти четыре десятилетия – и вот теперь оказывается, что за эти четыре десятилетия, в режиме этих возвращений между мной и Ходовом, соединяя меня с ним в нерасторжимое уже целое, наросла большая-большая жизнь, полная тонких связей и нежнейших, бегущих слова и осознания, подробностей, чуткая нервная соединительная ткань. Я чувствую все шероховатости, сколы и углы этого пространства как продолжение самой себя (хотя по доброй воле, конечно, ни за что бы этого не выбрала, - кто же это говорил, что самое глубокое и властное – то, чего не выбираешь по собственному произволу? – да я и говорила), чувствую серость, асфальт и бетон этого пространства моих неудач, поражений, пустот, пространства, которое для меня почти ничего не значит, которое почти абиографично – но которое было так долго, что мне без него себя уже не представить. Чувствую, мнится, каждый перепад его настроения, каждую слезинку на его равнодушных ко мне щеках. Эта поверхность вросла в глубину.

Солнце Ходова:

180124_Ходов1.jpg

Read more... )
yettergjart: (Default)
История (человеческих) пространств – это история воображения о них.

Чем больше времён собирают в себе пространства (а они всегда собирают их в себе, для того и созданы; чем дальше, тем больше состоят не столько из самих себя, сколько из загустевающего в них, оплотневающего времени), тем бессмертнее они становятся. В них происходит терпеливая, медленная, незаметная выработка бессмертия.

Путешествия по несбывшемуся. История воображения. )
yettergjart: (Default)
Ещё одна драгоценная картинка из прошлого, из преджизния - довольно ещё дальнего, но уже вполне осязаемого, узнаваемого, - пусть будет и здесь, тут легче искать, чем на ФБ и даже чем в собственном компьютере, в котором иной раз и не помнишь, что куда засунула и под каким именем.

Метро «Университет», май 1959 года:

1959.05.jpg

Почему-то эта фотография, на которой мой изначальный мир совсем молодой, куда моложе нынешней меня, - вызывает огромную, взволнованную нежность.

Понятно, что дело тут не в «красоте» - кадра ли, пространства ли, всё равно, - дело в нерастраченной полноте будущего у этих мест, которые я знаю уже под завязку забитыми прошлым, памятью, усталостью, потерями, вообще много чем. Счастьем, конечно, тоже, - моим, единственным, его тут очень много. На этом снимке оно ещё всё впереди: тихая полнота возможного. Это как видеть фотографию давно и хорошо знакомого человека совсем молодым или маленьким, каким мы его не застали.

И кто только не выходил навстречу мне из этих дверей станции, - иные из них на момент съёмки ещё и не родились, и кому только, чему только навстречу не выходила из них и я сама. А тут это пространство лежит передо мной неисписанным листом - и на нём проступают, уже отчётливо видны, хотя ни одна из них даже ещё не придумана, - все строчки, которые будут позже.

Я бы спустилась туда, в эту фотографию, в май 1959-го. И внимательным невидимкой увидела бы всех коренных, неотъемлемых, незабвенных, у кого ещё и в мыслях нет моего существования – да и не надо.
yettergjart: (Default)
В силу того простого, случайного и непреодолимого обстоятельства, что в этих пространствах начиналась моя жизнь, – а начиналась она долго-долго, так долго, что и теперь ещё не может привыкнуть к тому, что не начинается, не умеет в это поверить, - здесь всё пропитано будущим, переполнено им. Были огромные, необозримые запасы его здесь в шестидесятых (я их ещё помню!), в семидесятых, в восьмидесятых, даже в девяностых, даже в двухтысячных. Было бы неприлично признаться в том, что им же было полно всё здесь даже в две тысячи десятых, - но ведь правда же было. Эти пространства так долго, подробно и внимательно обещали будущее, так долго означали его, что стали просто тождественны ему, стали воплощённой перспективой, осязаемым, твёрдым, надёжным обещанием. Прошлого, которое они в себе накопили за все эти десятилетия, просто не получается вспомнить без огромных запасов будущего в нём. Эти улицы, дома и дворы и сию минуту полны свежим, крепким будущим, как воздухом. Пока я здесь, всё оно – во всей его неисчерпаемости - со мной. Всё – здесь и сейчас.

Как только я (чего на свете не бывает!) куда-нибудь перееду – будущего у меня не будет.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Прага, город начал, город итогов, город просвечивания одного через другое, понимания и прояснения одного другим, почти совпадения одного с другим. Специальный такой инструмент для соединения начал и концов - она вся.

То, что мои встречи с ней редки и прерывисты, только подчёркивает это. Она - никогда не фон (что, конечно, существенно обедняет её персональные содержания для меня), но всегда - фигура.

SAM_3257.JPG
yettergjart: (Default)
Есть пространства в Москве (в моей персональной экзистенциальной топографии), отвечающие за старость, усталость и раскаяние, за серьёзность и отчёт, за грусть и выдох (и это район Краснопресненской-Баррикадной, и Поварская, и Большая и Малая Никитские – это осень и медленность, резиньяция и итоги. (Чрезвычайно необходимые в жизни вещи, и в мыслях нет отказываться ни от этих позиций, ни от знаменующих их пространств). С душевной темнотой и глубиной, с горечью и усилием работают окрестности «Беговой», настораживают и загущивают внутренние движения окрестности «Октябрьского поля». Они требовательны, но – понимающе-требовательны. Они выслушают, поймут, уложат в себя понятое, сохранят его там, потом придёшь – и возьмёшь, никуда не денется. Памятливо московское пространство. И есть – те, что отвечают за лёгкость и полёт, за молодость, звонкость и надежду – очень сильную, иррационально сильную, такую, которая переплавляет в себя даже и темноту, и тревогу, без которых – какая же молодость? Они прозрачны и черновиковы, как апрель, их навязчивая и вопреки-всему-убедительная идея – та, что всё ещё может быть переписано, и стоит начинать заново, и есть смысл стараться. Это – дорогая моя Филёвская линия метро и пространства вдоль неё, начинающиеся прямо у Киевского вокзала и тянущиеся, сколько сил хватит – в Кунцево, к Сетуни и дальше, дальше. Протруби тугим звуком, надувающим паруса – «Кутузовская», тронь тонкий колокольчик – «Фили», прорычи - «Багрррратионовская», звякни прозрачным - «Филёвский парк», - и утешишься. Всем сразу, от воздуха до звука. Глубокие синие озёра бытия, чуткая его влага. Большие его запасы.
yettergjart: (Default)
Я, разумеется, скажу глупость, воскликнув, что оставаться в Москве для меня было бы стократ содержательнее, чем переться теперь в Стамбул, но я эту глупость скажу, потому что она – правда и, как таковая, должна быть продумана.

(Мне гораздо больше даёт, думала я, как ни дико звучит, путь к дому через дворы от метро «Университет». Это одна из самых насыщенных, самых всеговорящих дорог на свете, – да, собственно, самая.

Другие города и земли, думала я, острее всего как феномен воображения. Впрочем, как такой феномен вообще всё острее всего.

И только дорога к дому от метро «Университет» - реальность.)

Я совсем (или почти не) рассматриваю практику (нефункциональных, нерабочих, типа – посмотреть) разъезжаний по свету ни как гедонистическую (хотя в ней, спору нет, есть – бывают – и гедонистические, и даже эйфорические компоненты), ни как рекреационную (требует усилий, самопреодоления и дисциплины, а следственно, и напряжения куда более, чем сидение дома). Это, конечно, по большому-то счёту – разновидность работы: самосозидания, аутопойесиса, в случае 50-летнего человека уже несколько запоздалого (а если говорить прямо и грубо, то запоздалого сильно).

Скорее бы уже, что-ли, - думаю, - следующая благословенная суббота, когда я – страстно надеюсь – радостно вернусь за этот стол и продолжу своё ситуативное, сиюминутное бессмертие, свою всевременность и повсеместность.

Уезжаю я ненадолго, а кажется, будто надолго, потому что далеко. – Ну невозможно же, мнится, так далеко, в такое иноустроенное – ненадолго: просто не успеешь. Пространство самим своим размером разращивает время, выявляет в нём неизведанные ещё ресурсы огромности.

Мы летим через Кишинёв с некоторой остановкой там, и, честно сказать, сейчас я чувствую, что им бы я и ограничилась: Стамбул кажется слишком превосходящим моё восприятие, самые возможности его. Похожее чувство вызывал в своё время ещё не виданный тогда Рим, - который, впрочем, тут же, совсем невероятным и сразу-убедительным образом доказал свою – не отменяющую огромности – человекосоразмерность. (Иерусалим и тот заранее чувствовался менее чужим, хотя куда уж огромнее?) То ли будет с Римом Вторым? Он кажется гораздо более чужим, потому что – сильно иноустроенная и совсем почти неизвестная культура. Он – слишком вызов, на который я не знаю, как ответить. (Я очень давно хотела его увидеть, но теперь, когда оно вплотную придвинулось, - боюсь: здесь Родос, здесь прыгай, - а ну как не прыгнется?) Стыдно оказаться не вровень. Невозможно оказаться вровень.

Он слишком огромен. Слишком содержателен, памятлив, непрозрачен. Я не вмещу. Я не справлюсь.

Думала даже, идучи к метро от редакции «Знамени», из которой так не хотелось выходить: нет ничего слаще заведённого, устойчивого порядка вещей. Хотя бы уже просто потому, что он даёт надёжную иллюзию защищённости – человеку, который только и делает, что чувствует себя уязвимым, у которого это один из главных до навязчивости мотивов самовосприятия. Поэтому, конечно, - ритуалы, повторения… - защитные ограды.

Поездки, особенно дальние, особенно в чужие, едва понятные страны – сдирание шкур, иной раз и вместе с мясом. Остаёшься оголёнными нервами наружу.

И простой мимолётный ветер по ним – как бритва.

Read more... )
yettergjart: (tapirrr)
Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего, пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Conservat omnia

Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего. пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Как соединяется тончайшая, сиюминутнейшая хрупкость и чуткость жизни с бессмертием? Ума не приложу (а умом и не поймёшь). Но соединяется самым прямым, непосредственным образом. От одной до другого - меньше шага. Вообще никакого шага нет.

2014. Сергей Волков. Первый снег. Даниловский вал.

2014_Сергей Волков. Первый снег. Даниловский Вал.jpg
yettergjart: (Default)
Есть запахи, по которым тоскуется всем телом и которые уже никогда не повторятся – потому что для правильного, точного их повторения нужны все декорации, в которых они некогда прозвучали (а запахи – звучат, недаром же их слышат), и все участники происходившего тогда. Таков запах свежезаваренного чая в открытом дачном воздухе семидесятых, таков запах свежесваренной там же, ещё распаренной картошки в мундире (была такая специальная кастрюлька, в которой её варили – пегая, коричневая в белых «пёрышках», наверняка старше меня – по крайней мере, старше моей памяти). Вот для правильного проживания всего этого – сколько ни заваривай теперь чай, сколько ни вари картошку, ничего не получится - нужны предметы старше моей памяти со сгущенным в них тёмным, упрямым бытием, нужны большие медленные семидесятые, нужно едва проснувшееся детство, дым костра, зелёный дом, серый забор, холодный открытый воздух станции Челюскинская, само имя которой покалывает язык льдинками, ломит челюсти холодом, ясное, как апрель. Нужна жизнь впереди.

2008_2.jpg

Read more... )
yettergjart: (Default)
Вспомнилось вдруг – в ответ случайно найденной фотографии из детства; пусть будет и здесь, - ФБ – неудобное хранилище нашего всего, а ЖЖ conservat omnia.

1977_Эстакада у метро Парк культуры.jpg

1977. Эстакада у метро «Парк культуры».

Ритм семидесятых, воздух их. Серьёзность детства. Вот отличительная черта детства как состояния, одна из, но из самых главных: оно было очень серьёзным. Ничто так не противоположно детству (вряд ли только моему), как «лёгкое отношение ко всему». Этому лёгкому отношению человек учится-учится всю жизнь, да никак толком и не научится, да, может быть, и не надо, недаром в руки не даётся.

Ещё: детство синестетично насквозь. (И взрослость, на самом деле, тоже, просто она умеет от этого отстраняться, а в детстве это совсем завораживает.) Слова «Парк культуры» - нет, слово «парккультуры», одно, одним выдохом - было жарким и душным, как разогретый асфальт, пыльным и синеватым, и притом округлым, компактным, вполне убираемым в карман. (Слова были разного размера, были и громадные, застилавшие полнеба.)
yettergjart: (Default)
…и лишь одно меня печалит: не в любимой гостинице на проспекте Кирова поселюсь я нынче в Саратове, а в новой для себя, неведомой (зато у Художественного музея), потому что та дешевле. А я ужасно, на уровне пристрастного личного отношения, люблю это место посреди проспекта, сидя в кафе перед которым, охватываешь одним, цельным, цепким внутренним чувством и проспект, и окрестные улицы, и чуть ли не город в целом. Это оптимальная точка для разговора с городом - такая точка равновесия, милая мне по чисто динамическим причинам. Вот просто сидеть и созерцать. Саратов вообще, оказалось, такой город, которым (как органом мышления и чувства) плотно, упруго и точно думается и чувствуется. Он хорошо собирает - менее властно, более демократично, чем Петербург, но тут и сравнивать нечего, это другой жанр собирания. И, конечно, он – из тех городов, которые хорошо укладываются в одно внутреннее чувство.

Скажу ужасное: не для того в первую очередь ездит человек на разные интеллектуальные события, чтобы, скажем, узнать интересное, наловить авторов для журнала, а то и написать что-нибудь. Всё это сладко, конечно, но есть вещи и того слаще и важнее: пережить некоторые довербальные, почти (но всё-таки не только) телесные, вот те самые динамические состояния, которые потом могут становиться основой для смыслов – а могут и не становиться, и так хорошо.

Не совсем с правильной точки, но почти )
yettergjart: (Default)
Сижу и думаю о том, что работа, назначенная у меня на роль почти единственного средства полноты и интенсивности существования, им же, родимым, страстно чаемым, и идёт в ущерб. Осталась – имея неотменимые работы, не имея времени на их выполнение - без вожделенного глотка Петербурга, замышлявшегося на конец мая. Ах, конференция, да что конференция, она, конечно, тоже интенсивность жизни (и основание для очередной работы, ага), но она, в конечном счёте, только повод (ну и вообще: до интеллектуальной значительности мне всё равно не дорасти, зато полнота бытия, раскрытость чувств, напряжённость восприятия, «экстатика» - каждому доступны). Есть интенсивность поинтенсивнее: бесцельнейше походить по улицам и повидать тех, кого долго не видела. Если (определённым образом внутренне организованный) москвич не получает регулярный – затачивающий, уточняющий, расширяющий – опыт Петербурга, он скудеет. И превращается в того самого «человека второго сорта», которым я всю жизнь невротически боялась быть – и которым неизменно оказываюсь. Петербург – это такое место, куда человек (если он – та, кого я с унылым постоянством вижу в зеркале) отправляется одновременно за крупностью, силой и точностью. Он весь – вращенный человеку под кожу орган жёсткой ясности видения.

Это сильнее книг, это полнее книг, сильнее и полнее которых у меня, печального книжника, наверно, ничего быть не может.

Да и просто подышать петербургским воздухом и посмотреть на петербургский свет.

150425_Петербург.jpg
yettergjart: (грустно отражается)
Вовремя написанный небольшой законченный текст – таблетка от бессмыслия. По крайней мере, если не от бессмыслия как такового, то от острых симптомов его переживания - точно.

Что разрушает и выжигает человека – то же самое, глядь, его и гармонизирует, причём два этих действия не отменяют, не смягчают и не уравновешивают друг друга, но прямо друг из друга следуют и, по всей видимости, в конечном счёте являются одним и тем же.

А это картинка ради красоты, поскольку, пока голова моя в содружестве с руками изготавливает тексты, воображение, ничем не стесняемое, жадно бродит по Москве и набирается там полноты жизни – и это одно из тех мест, куда оно заглядывает особенно охотно.

Сергей Волков. Раннее утро на Чистых прудах )
yettergjart: (ködben vagyunk)
Есть (по меньшей мере) два вида совпадения с городами, - я различаю их как «культурный» и «личный» или «личностный» (в этом последнем, конечно, есть культурные компоненты, а в первом, разумеется, изрядно личных черт, поскольку никакая культура иначе, как лично, и не усваивается). Обобщенье дико, но мне ласкает слух оно, - упорно кажется мне, будто в итальянских городах (о чём мне уже случалось здесь говорить) человек русской культуры – особенно выросший в тех пространствах, что сформированы сталинской архитектурой, воспитанной на итальянских образцах, не чувствует себя чужим, а, напротив, весьма органично, - с ним на каждом шагу случаются разного рода узнавания. Именно так я, дитя Ленинского и Ломоносовского проспектов в Москве, чувствовала себя нынешним апрелем в Падуе, - всем телом понимая её арки, колоннады, изгибы её улиц, особенно – её колористику, родную совершенно: охра да терракотта, рыжее, песочное, глиняно-керамическое, золотистое, янтарное, нежное и жаркое, цвета заката, цвета осени, цвета огня (это ли не дом 18 по Ломоносовскому, это ли не сказочный замок Дома Преподавателей, не дом ли 68 по Ленинскому смотрят на тебя другими лицами? Не арки ли домов 70 и 72, давно уже части твоего собственного тела, пропускают тебя через себя? Так бывает во сне, когда знакомые люди являются в иных обликах, но ты всё равно точно знаешь, что это они). Не отторгает, человекосоразмерная, обнимает со всех сторон, не стискивая, вписывается в твои движения, вписывает тебя в свои. Это совпадение первого типа.

А вот - второго: внезапное, укоренённое не очень понятно в чём – хотя докопаться, конечно, можно – персональное чувство родства с городами, которые вроде бы на твоё изначальное пространство не похожи, но, попадая в них, чувствуешь настолько растерянно-дурацкое «дома», настолько априорное «ну да, правильно, так и должно быть», что начинаешь сомневаться в собственном неверии в переселение душ. Так – до мучительного - обернулось с Варшавой, и сталинская высотка, прямолинейно цитирующая столь же изначальное ГЗ МГУ (казалось бы – узнавать взахлёб), имела к этому наименьшее отношение – «она вообще не отсюда», «этого тут не было». (По типу внутренних движений это очень родственно тому, что возникает при взгляде на фотографии семидесятых годов, времени детства, плоскости всех отсчётов: «так и должно быть», а остальное – отход от некоторой интуитивно понятой нормы, от естества – неважно, к лучшему или нет, важно, что отход и сдвиг.)

Падуя: )
yettergjart: (Default)
Лучшее средство от страха перед грядущим самолётом, как известно, - написать ещё один текст, и, разумеется, принято оно было, но не помогает даже оно.

Жаль расставаться с Италией, ан в ситуации совершенной своей безместности здесь (и где бы то ни было, кроме разве глубокоукореняющего города М - и нет, это не Милан, и дни там облачны и кратки) делать нечего. Укоренённость в хорошо обжитом пространстве сообщает человеку объёмность и медленную глубину, греет, как тёплая шкура, расширяет человека до размеров самого этого пространства - да и ещё шире. В чужом пространстве обретаешь мнимую легковесность, картонность, условность, болтаешься там, как пустышка. Своё пространство насыщает подлинностью.

За нею и летим.
yettergjart: (Default)
Это непременно должно быть и здесь, а то затеряется на фейсбуке.

Нашла в исторической фотогруппе Вконтакте («История Москвы в фотографиях»), жадно отвлекаясь от работы, фотографию одного из изначальнейших пространств своей жизни, которой раньше никогда не видела. 1956 год. Строится дом 15 по Ломоносовскому, виден забор только что построенной 11-й школы и справа - едва возникший дом 70. (Наш дом за спиной фотографирующего.)

(Этот высокий школьный забор достоял до моего вполне сознательного возраста, и потом сменился таким же бетонным, но низким, и совсем потом – высоким металлическим, который уже не вызывает ассоциаций с началом жизни. – Но всё остальное цело, живо, мудро, памятливо.)

Могу ли объяснить, как странно и сильно видеть этот генезис изначального, молодость вечного?

По крайней мере, можно попробовать. Это - как видеть возникновение собственного тела до присущего ему - и, мнится, неотъемлемого от него - сознания (потому что пространство - наше большое тело, несомненно, влияющее на душу не хуже малого и вообще не менее чутко с нею связанное.).В этом есть что-то от подсматривания, от видения того, чего видеть в некотором смысле нельзя: тайны возникновения условий твоего собственного существования.

Видение таких фотографий – заглядывание за собственный предел, прикосновение к границе жизни и смерти.

1956. Строительство на Ломоносовском проспекте. Автор В.А. Белявский.

1956. Строительство на Ломоносовском проспекте. Автор В.А. Белявский..jpg
yettergjart: (Default)
Говорили тут в одном ЖЖ о родине как о том, что решающим образом формирует (независимо, знамо дело, от места физического рождения, от этничности, от звуков языка на языке, их вкуса, веса, смысла, от государственного и идеологического устройства страны, в которой всё это происходило и происходит – и даже от времени воздействия, от его продолжительности. В Праге, на Ходове, мне достаточно было прожить в конце детства безотрывно год с небольшим, чтобы это место, тогда для меня мучительное, стало (собирающей и формирующей) матрицей и моделью осмысления много чего. Чем мучительней, тем вернее. Приятное скользит по поверхности – и ускальзывает себе. Мучительное вжигается, вплавляется, - не вынуть.) В общем, о степени географичности таких родин (которых, конечно же, в свете сказанного может быть несколько. И да, язык как формирующая среда – а он, несомненно, среда – умеет быть одной из них).

Мне иногда кажется (собственно, всегда и кажется), что на меня повлиял сам рельеф Воробьёвых гор, территория Университета, по которой в разных обстоятельствах, на разных этапах жизни, включая самые начальные, много хожено и в разговорах и молча, - в смысле общего чувства жизни. Повлиял прямолинейный размах этого пространства (в нём само слово «пространство» разворачивается с сильным хлопком, как большой парус, - и чувствуется его жёсткая, шершавая парусина), небо над ним, вид Лужников и Москвы со смотровой площадки – самим количеством неба и чувством мощного тела земли. Мне давно подозревается (скорее всего, ошибкой, - но это же моя ошибка, меня она и формирует, - на правах внутренней истины), что тот, кто как следует, прочувствованно стоял под этим небом, уже никогда не согласится внутри себя на мелкость, узость и ограниченность, всегда будет тосковать по крупному и тянуться к нему.

География ли это? География - крупнее, масштабнее, а тут - скорее топография, ландшафт.

Это – пространство требовательное, категоричное и щедрое, - дающее одним большим жестом всё бытие сразу: держи. И знает, что удержишь.

Иногда мне кажется, что именно под влиянием этого ландшафта, с его образом в качестве внутреннего стимула мне и по сей день хочется расти во все стороны – и быть прямой, смелой и сильной, как линии, его образовавшие – и крепко держащие его над небытием.

Read more... )
yettergjart: (Default)
И вот сижу и понимаю, насколько важно было – «энергетически», пластически, в смысле внутренней-то пластики – надышаться петербургским воздухом и насмотреться на петербургский свет (который – тоньше московского). Это само по себе очень раздвигает внутренние горизонты, выращивает лёгкие и глаза. Вот есть города, которые просто принимаешь к сведению, а есть и такие, которые прочитываются как интенсивное личное сообщение – такое, которое подлежит медленному внутреннему развёртыванию и, понятно, окончательным образом в слова не переводимо. Вот Питер как раз такой – понятно и то, что такие сообщения не обязаны быть ни всякий раз комфортными для слуха и глаза адресата, ни даже сразу и без остатка понятными. Понятно, что Питер - город жёсткий, сложный, закрытый (при всех-то распахнутых пространствах!), со многими напряжениями и внутренними порогами, - интровертский город, со многими масками – но этим и притягивает: сразу понимаешь, что так оно в его случае и должно быть. Ходя по городу, воображала себе мысль, что человеку русской культуры для внутреннего (динамического, трудного, неустойчивого – но всё-таки) равновесия необходимы два полюса, чтобы опираться на них: Москва и Петербург, в их великой, до противоположности и противоречия, разноустроенности и разноорганизованности. Обобщение, конечно, дерзкое, скорее всего не каждому носителю русской культуры такое надо. Но мне надо точно.

А о мощном сине-стальном цвете Невы, сильном, сильнее неба, недостижимом для московских вод, - уж и не говорю.
Read more... )
yettergjart: (грустно отражается)
Имевши на ФБ обмен репликами о (своём и не только) отношении к Москве как к месту обитания, подумала о причинах интенсивности своих с нею отношений: волею, наверно, биографических обстоятельств, но, может быть, и в силу каких-то моих, предполагаемой «природой» данных, внутренних устроенностей и расположенностей (душевной и умственной стилистики?) мы с нею, о удивление, очень совпали, причём настолько, что я её готова без слов понимать и в её хаотичности, и в её общей трудности. Я её воспринимаю как прямую речь бытия ко мне, прямую и отчётливую, - прямо к уху мне поднесённые его большие жаркие губы. Нигде эта речь не бывает (для меня) такой внятной, такой красноречивой и богатой обертонами; нигде диалогичность взаимодействия с пространством и с накопленным в нём временем не переживается настолько каждую минуту. (В иных городах – для меня, конечно – есть большие зоны глухоты и немоты, - даже в очень любимых, даже в ключевых, просто потому, что опыт взаимодействия и объём накопленной памяти в них для меня несопоставимо меньше.)

Москва – чистая, идеально отлаженная форма взаимодействий со смыслами (и предсмыслиями), и самой их выработки. (Можно было бы сказать, что она – хорошо настроенный инструмент для этого, эдакая усиливающая приставка к старому москвичу, - но она не инструмент, она организм, и тем хороша, что этого старого москвича многократно превосходит.) Она многократно расширяет и углубляет восприятие – мира вообще, включая, разумеется, воображаемый. Она вся гудит от значений и их возможностей. Прогулка по ней – сама по себе постановка экзистенциальных (но также: биографических, отвлечённо-умственных и каких угодно) вопросов и постоянное на них отвечание; форма мышления-всем-телом. Этот город – как палитра (большая, заляпанная, с неровными краями, с перепутанными и перемешанными красками – да, да, да), на которой я точно знаю, где какую взять краску (для нанесения её на собственное существование).

Переселение в любой другой город, независимо от собственных его качеств, сделало бы меня, думаю, неизмеримо беднее.
yettergjart: (Default)
Есть города, одна мысль о которых, о воздухе и ритме которых делает (вязкого московского) человека счастливым. Таков Петербург.
yettergjart: (Default)
А ещё иногда хочется нарочно вернуться в те места, где случилось быть несчастливой, - и перепрожить их, перечитать, переписать, перетолковать, набить поверх текста несчастья, впитавшегося в их поверхность, - если уж его, старого, не выскрести, - новый, желательно – дерзко и размашисто счастливый. Сделать себе новый опыт вот именно из того же материала: пусть посопротивляется, - чем сильнее будет сопротивляться, тем важнее.

Как ничуть не странно, потребность в счастьи – в остроте, наполненности и яркости жизни, да ещё чтобы с эйфорическим компонентом (вполне допускаю – в некоторой её преувеличенности, сравнительно с «нормальным», - ну и пусть) – только сильней с приближением к концу жизни, с сокращением предстоящего для проживания времени. Тем драгоценнее оно делается: хочется ничего не растерять. Не смиряться, к чему, казалось бы, призывает убывание сил, затвердевание границ и сопутствующее им (если оно вдруг есть) благоразумие, - напротив того: именно бросать вызов. Дерзить. Противоречить. Сопротивляться.

В расставании с миром – которое, как большая фаза, по моему чувству, уже вполне идёт в мои сорок семь и не вчера началось, - медленно, но идёт, - постепенно, хотя тоже не очень заметно, ускоряясь, - есть, оказывается, много внутреннего надрыва, пафоса, преувеличений. Эдакая внутренняя театральность разворачивается с пышными декорациями, с тяжёлым занавесом, с липкой позолотой на завитушках, с рыдающим в яме оркестром.
yettergjart: (грустно отражается)
Весь город твоего многолетнего обитания начиная с какого-то момента, как только скапливается достаточно критическая масса прожитого и нажитого здесь внутреннего опыта, превращается в сплошную машину времени: едва ли не из любого места в нём постоянно отправляешься в ту или иную точку своего, связанного с этим местом, прошлого. Никогда не живёшь «просто так», без дополнительных смысловых подтекстов – всё существование становится сплошным воспоминанием, бесконечным навязчивым проигрыванием одних и тех же пластинок, которые, впрочем, за годы накопления вполне друг с другом сыгрываются и образуют отнюдь не какофонию, но напротив того – слаженное, объёмное, стереофоническое звучание. Заслушаешься. Всё равно: перенасыщение прошлым.

Вот и застаёшь себя за пониманием того, что новизна как ценность – во-первых, конечно, важна, а во-вторых, что ещё более интересно, - она – ценность вторичная, производная, зависимая, инструментальная. Она не целевая ценность, сама по себе она вполне пустопорожня. Но она освобождает нас от прошлого, склонного разрастаться и костенеть по мере разрастания. Новизна – средство (какое ни есть – другого не вижу) от избыточности прошлого, от извести в крови. Она нужна просто уже затем, чтобы выбивать нас из сложившихся, вязких, засасывающих состояний и тем самым способствовать жизни – движению в противовес смерти – остановке.
yettergjart: (пойманный свет)
Мне давно уже думается о том, что человек полигенетичен, происходит из многих источников с, в некотором коренном смысле, равным правом; всё, что нами сильно пережито, что вообще хоть как-то на нас повлияло, становится нашей родиной – мы, начиная с момента этого влияния (а тем паче – с его осознания), родом и оттуда. Так вот, ловлю себя на том, что теперь вспоминаю Рим как несомненную родину какой-то части себя – некоторого эмоционально-смыслового комплекса, «клубка», которого сразу и не распутать (и не факт, что надо распутывать – достаточно, что он есть и влияет), как источник некоторых зароненных в меня – и очень сильных, жизнеспособных семян, (причём не в первую даже очередь символические и общезначимые пространства вспоминаю – Капитолий, форумы, Ватикан, все эти loci communi – а просто улицы, запахи, звуки, вокзал Термини, и даже страшное, как сама изнанка бытия, римское метро! вот ведь – и такое способно быть предметом ностальгии! с одной стороны, никогда бы не подумала, а с другой, именно подобные предметы привязанности, лишённые и красоты, и общезначимости, и (обще)символичности, всегда были для меня аргументами в пользу того, что привязанность подлинная) - и тоскую по нему, так мало рассмотренному, именно как по одной из своих малых родин. Оно теперь уже всё обо мне. А в отношения с такими местами в качестве непременного компонента входит то, что их не хватает, что в них надо каким бы то ни было образом возвращаться – чтобы добывать оттуда ресурсы самой себя.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Отвлекаясь от Очередного Обязательного рассматриванием в ЖЖ фотографий Праги - прекрасной, никогда не надоедающей (к счастию, отношения мои с ней гораздо давнее и глубже туристских) – думала: мне стало легче и понятнее любить её, как только я стала понимать, чем она трудна (хотя бы - персонально для меня, этого предостаточно), чем она моему восприятию сопротивляется. С трудными городами вообще, как ничуть не парадоксально, легче, уже хотя бы потому, что им больше веришь - и больше с ними совпадаешь самим фактом собственной трудности - хотя бы и совсем другой по своему устройству. Неважно: есть некоторое общечеловеческое братство в трудности.
yettergjart: (Default)
Больницы – это такие места, где бытие (с его суетой, самообманами, отвлечениями) истончается, и проступает «нашей жизни скудная основа» - грубая, жёсткая, непосредственно граничащая со смертью, очень ей родственная, из одного материала с нею сделанная и в конце концов переходящая в неё. (Родство жизни и смерти – не противоположность, не противостояние, а именно родство – в таких местах видишь, чувствуешь и понимаешь, как, пожалуй, нигде.) Больницы и поликлиники воспринимаются мной скорее как зоны перехода ТУДА, чем как форпосты (обречённой, но всё-таки) борьбы со смертью, чем как укреплённые границы жизни. Упорно чувствуется, что позиции жизни там слабее всего.

В посещении больниц, особенно в качестве пациента, есть что-то очень январское: январь и сам таков, слой жизни в нём тонок и неуверен, а бетонный пол скудной основы, который (которую) сколько ни грей – не согреешь, - вот он, всегда пожалуйста. Это (да и январь!) – упражнение человека в скудости. Нет, в двух коренных, родственных вещах: скудости и ясности. Сёстры скудость и ясность, одинаковы ваши приметы.

После выхода из больничных ворот вся Москва (вне-больничная, помимо-больничная) кажется драгоценным подарком, переживается как особенно богато-подробная. Больницы (мнится) – зоны безразличия мира к тебе (если не беспощадности, - что в общем-то одно и то же), а за их границами, мнится далее, бытие чрезвычайно участливо, заботливо и личностно. Особенно Ленинский проспект, он же весь личностный, он весь – моя биография в кирпиче и умозрение в красках.

(А больницы – места лиминальные, они нужны для постепенного выведения человека за пределы бытия. Само пребывание в них, пусть даже не стационарное – несомненно относится к обрядам перехода. Тут-то личностное и отступает. Проступает общечеловеческое.

Ещё думала о том, что больницы и родственные им учреждения типа поликлиник и должны быть неуютными, прогорклыми и страшными – это честно, только это и честно, поскольку они – переходная, буферная, лиминальная зона между жизнью и смертью, бытием и небытием – а это не может быть ни комфортно, ни утешительно – это может быть только неудобно и страшно. В общем, больницы – это наше memento mori. А то, что там случается ещё и лечиться – продукт, по существу, побочный.)
yettergjart: (зрит)
И надо признать, что самые острые эмоциональные и самые глубокие смысловые состояния и движения были мною всё-таки пережиты в отношениях не с людьми, а с миром в целом, с миром как таковым.

(Например, по сию минуту помню экстатическое состояние [бывает экстатическая умиротворённость, умиротворённая экстатичность? – если нет, то это была она. Если да, тем более] единства с миром, пережитое вечером 24 марта 1989 года на улице Вавилова, около трамвайных путей, недалеко от поворота на Ломоносовский, к Черёмушкинскому рынку. Сырой вечер, синие сумерки, неряшливая, честно-небрежная, за что и люблю, московская весна. Ни в тот день, ни в ту минуту решительно ничего значительного не произошло. Просто «вдруг» то ли понялось, то ли вообразилось, вполне невербально, нечто важное, сильное и вневременное (и с тех пор перекрёсток Вавилова и Ломоносовского служит для меня его знаком).

Можно ли это назвать мистическим опытом? Не знаю. Верующий бы, конечно, назвал. Я же просто «констатирую факт».)

*Выражение «роман с мирозданием», укоренившееся у меня на правах формулы, принадлежит Ирине Васильковой [profile] lady_vi aka [profile] ksenolit.
yettergjart: (Default)
Очень люблю пространства вдоль Киевской железной дороги – и, соответственно, надземной части Филёвской ветки метро, - сами по себе и трудные, и дисгармоничные, но ведь не в этом дело-то – обладающие для меня особенным интенсивным, плотным и компактным уютом. Это для меня – одно из тех мест, которые сами по себе укладывают жизненные смыслы в обозримый порядок.

Не говоря уж о том, что движение по железной дороге – опять-таки само по себе, - стук колёс электрички едва ли не автоматически создают у меня чувство перспективы, переполненности жизни будущим – того самого, чего вообще-то очень не хватает, что прямо-таки насущно нужно.

(Электрички очень терапевтичны. Они дают почувствовать – о нет, совсем не ту глупость, что «всё будет хорошо», но что «всё» - БУДЕТ, что будущее щедро и неистощимо.

Едучи на электричках, заправляешься будущим, как топливом.)

Шлюзы

Jan. 3rd, 2013 11:14 am
yettergjart: (зрит)
Год – дом, построенный (человеком себе) из материала времени. Сейчас мы переселяемся. Состояние большого переезда. Таскаем мебель.

Состояние, психологически очень важное, человек имеет в нём потребность – перепрыгнув из года в год сразу, он лишается чего-то существенного.

Переход, в некотором смысле, самоценен – и подразумевает «расцепление» со старым, растождествление с ним. Это, конечно, должно быть медленным – чтобы быть эффективным и нетравматичным. Постепенным, с ощупыванием и освоением промежуточных ступеней, с обязательной стадией пребывания в состоянии никуда-не-принадлежности, когда «ни там, ни там».

(Ритуалы, конечно – хоть бы и персональные, лучше всего – персональные – механизмы такого перевода себя из состояния в состояние. Шлюзы.)

Ритуал гуляния по городу новогодней ночью – скорее, новогодним утром – это же воссоединение с Москвой, связь с которой (мнится), как и со всем остальным, мистически рвётся в момент перескока через разрыв между годами.

Работа первых дней года, вообще – это работа по восстановлению (разорванных в момент перехода) связей, по заживлению метафизической раны – и в себе, и в бытии.

(Предновогодняя эйфория – это наркоз, «веселящий газ», чтобы момент разрыва не был таким болезненным и страшным. [Немудрено, что многих так ломает в первые дни января: наркоз отходит.])

А гуляли мы в этот раз по Тверской – по одной из коренных, архетипичных дорог моей жизни, присутствовавших в ней определяющим образом ещё до рождения. Конечно, воображается, что это (первонастраивание года) должно обещать мне в 2013-м глубокие, архетипичные события. (Можно поставить смайл. А можно и не ставить.)

Тверская – это, конечно, одна из нитей, прочно сшивающих (мою, маленькую) жизнь из тех кусков, на которые та, легкомысленная, склонная к растерянности и хаотизации, так и норовит распасться.

Пусть это обещает мне в 2013-м единство и цельность жизни. И связь её с существенным, насущным и единственным.
yettergjart: (Default)
Иные города (понятно, что у каждого свои; но тут должно быть и что-то универсальное – хотя бы в пределах отдельных культур) созданы специально для того, чтобы тосковать по ним. Чтобы их не хватало; чтобы расстояние между ними и нами создавало внутри туго натянутую струну. Чтобы самый недостаток их в химическом составе крови создавал жизнеобразующее напряжение, порождал смыслы. (Это и вообще о том, что иное отсутствие не менее, пожалуй, плодотворно, чем присутствие, а то, пожалуй, и более.)
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
(хочется набормотать её сюда – это способствует прояснению, хотя бы внутреннему – ну и набормочу)

Фотографии Хохловского переулка 1980-х в ЖЖ . Родное, острое, неповторимое. Слишком всё это невозвратимо, слишком дорого, слишком горячо. По сию минуту.

До сих пор мнится, что жизнь на той развилке завернула куда-то не туда – долго было чувство длящегося тупика, «глухих, кривых, окольных троп», - хотя потом, лет эдак через 25 или даже через те 30, которые ВСЕМУ ЭТОМУ исполнятся уже в следующем году – из этого «не туда» выросла полноценная, крупная, плодоносящая жизненная ветвь. И всё-таки, всё-таки, всё-таки.

***

Мне когда-то страшно хотелось уехать в Венгрию и остаться там жить. (Это единственная страна, куда бы я всерьёз уехала, при всех разного уровня любовях, влюблённостях и очарованностях, адресованных иным частям света). Теперь очередной раз подтверждаю себе, что в некоторых смыслах большое слава Богу, что я этого не сделала, поскольку с Москвой у меня явно очень сильная, глубокая, упрямая и жизнеобразующая связь. Мне больше и важнее, чем «хорошо» с ней, мне с ней глубоко, сильно и важно. В мотаниях по свету, среди прочего, было выяснено именно это.
yettergjart: (Default)

Посмотреть на Яндекс.Фотках

Меня никогда не оставляло чувство, что в пражской интенсивности (отчего ей и идёт так осень, особенно поздняя - октябрь, ноябрь) есть что-то существенным образом грустное, тревожное, надрывное (а в этом, в свою очередь, - большая правда человеческого существования. В Риме такого, кажется, нет – или это там не главное, - там, под всеми, в том числе хаотичными и избыточными, движениями («В дождь Рим сходит с ума», - прокомментировал забитые римские дороги таксист, везший нас через город под ливнем), в них во всех, есть спокойствие и гармония, - которые, в свою очередь, выражают правду ещё более глубокую и важную, чем мятущееся и сиюминутное человеческое существование – правду бытия вообще, - в которой человеку место есть, но он там не очень главный). А вот пражская драматическая, экзальтированная театральность очень хорошо ложится на суетность нашего повседневного сознания, на его потребность одновременно и в чём-то крупном, и в собственной значимости – мнится, будто весь город заламывает руки по поводу тебя, да ещё делает это «красиво» = как торт с кремом. Это – такие декорации, в которых человек чувствует себя (маленького, конечного) значительным и немного на подмостках.
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: (ködben vagyunk)
Вот именно: создать свою экзистенциальную карту города. Это всё, что мы по-настоящему можем сделать с ним – как с данностью, возможностью и вызовом. Сделать свой, единственный и недублируемый слепок с него. Как энциклопедию мы его всё равно никогда не выучим, да и не надо, - все энциклопедии уже существующих городов написаны без нас (то ли дело несуществующие, но это отдельный вопрос). С городом надо вступить в заговор – разумеется, тайный – против всего, если угодно, мира, чтобы были такие вещи, которые знают и могут с полудвижения понять только двое – человек и город. В этой системе координат пустяки типа плесени на стене (понятно же, что «таинственной» :-)) или вкуса бутерброда, купленного в уличном киоске с фастфудом, значат ничуть не меньше, чем Большое и Вечное (потому что указывают, в конечном счёте, туда же – эти (милли)секундные стрелки бытия, что и его вековые, тысячелетние стрелки), и вступают с Большим и Вечным в сложные и неисследимые связи.

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 02:29 am
Powered by Dreamwidth Studios