yettergjart: (Default)
…всё-таки детская даже не очарованность, а глубже, мощнее – зачарованность миром так сильна, что хватает на всю жизнь и, пуще того, вся жизнь на ней и держится – иначе, кажется, распалась бы без этого априорного скрепляющего материала. Мне вот по сию минуту его, почему-то нерастраченного (наверно, не тратится?) хватает – и по сию минуту держит повседневное восприятие в целости даже не воспоминание, а живое чувство того, какой вкрадчиво-таинственной, какой волнующе-значительной делает улицу весенний – особенно вечерний – свет и цвет.
yettergjart: (Default)
Мысль о смерти и смертности – не из тех, которые думаешь, но из тех, которыми живёшь, которыми охвачен(а) как разлитыми по всему существу состояниями – не направлениями внимания даже, а если и направлениями, то такими, которые направляют всё существо человека в целом: они – модусы существования. – Об этом, это думаешь не потому, что такое думание чем-то поможет или решит какие-то вопросы, - не поможет и не решит. Просто потому, что думаешь; затем, чтобы думать. Иногда у этого думания бывают и побочные продукты, но они именно побочные. Не ради них всё. Не в результатах тут дело.

Эти мысли живёшь, чтобы они тебя проработали и преобразили. С ними взаимодействуешь как с формирующим началом. (И нет, это не результат. Это процесс.)

Так в молодости всей собой думаешь молодость, в любви всей собою думаешь любовь. (В детстве, наверное, - плохо помню уже, всё хуже помню, - не думаешь детства всей собой – просто потому, что не знаешь ещё отличных от него состояний как собственного опыта, - внутренне ни от чего его не отличаешь. Содрогаешься только, когда оно кончается – и начинаешь думать молодость.)
yettergjart: (Default)
Детский, изначальный опыт снабжает человека связкой ключей-отмычек ко всему, что случается потом, набором универсальных метафор (в каком-то смысле: чем раньше пережитое событие, тем оно универсальнее – независимо ни от какой своей частности и случайности). Так по сию минуту, даже не чувствуясь, а только вспоминаясь, принадлежат для меня к верным знакам открывания мира – не отвлечённого «открытия», а именно открывания, как двери, - скрипучей, осязаемой, с усилием и с чувством освобождения, когда подалась, - люпины и флоксы, флоксы и люпины, их дачные встревоженные запахи в холодном воздухе, не менее встревоженные их имена. Люпины, лепкое, манерное и хрупкое их имя, нервная их лиловость; флоксы, с их именем, надуваемым ветром, скользящим, хлопающим, хлюпающим, чуть растрёпанным, всеми собой говорившие о близости школы и первого сентября. Запахи-сквозняки.
yettergjart: (Default)
Старость хороша ещё и тем, что открываются - внимательному, конечно, взору - огромные пространства за пределами (окаянных) женско-мужских отношений, которыми, в их тупиковости и невозможности, истоптаны были и начало жизни, и её середина.

Может быть (очень вероятно), за пределами человеческих отношений вообще.

Только ты и мир – мир и ты, постепенно расчеловечивающийся.

Старость – расчеловечивание, которое проходит через стадию «всечеловечности», - или, что вернее, через иллюзию её: постепенно теряешь все свои человеческие признаки и координаты: пол и гендер, социальные функции, человеческие связи. Всё это отшелушивается – остаёшься «человеком вообще». Остаётся какое-то ядро – та самая неизменная, всему предшествующая, ни с чем не совпадающая точка восприятия, что была схвачена и узнана – осознана? – впервые в детском саду декабрьским утром 1969 года. – Потом, конечно (что самое странное), исчезнет и она. – А до тех пор – процесс растождествления, сложный, многоуровневый, где мучительный, где сладостный, где мучительный и сладостный одновременно.

Старость, старение – захватывающее приключение, да.

Причём ради этого приключения нет даже никакой нужды выходить за пределы своих четырёх стен – всё равно самое интересное, захватывающее, самое существенное, касающееся вот прямо лично тебя, - с тобой случится. Ты ничего не упустишь, никуда не опоздаешь.
yettergjart: (toll)
Всё-таки в том, чтобы работать в местах, для того не предназначенных: в поезде, в метро, в трамваях, на остановках, в очередях, в кафе, да хоть просто на улице, - есть не просто прелесть необязательности – будто и не вполне работаешь (сопоставимая с той, что в детстве влекла делать уроки непременно на кухне под радио, - «У тебя что, своего места нет? Иди за стол в комнату! Хоть радио выключи!»). Есть в ней и та, с нею сопряжённая, особенная свобода, которая снимает – хоть ослабляет - внутренние зажимы, сообщает и процессу письменного думания, и его результатам парадоксальность и дерзость, помогает видеть для тебя самой неожиданные ходы. В комнате за столом такого можно добиться или только с большого отчаяния (когда сдавать уже вот прямо завтра или вообще сейчас), или глубокой ночью, переходящей в утро, когда ни одно здравомыслящее существо не работает, и выходит, ты, флибустьер и авантюрист, беззаконничаешь на чужой территории, на вообще ничьей, за пределами всех территорий.
yettergjart: (Default)
…а в более раннем, до-бессмертном детстве – сквозящем и тонком, как паутинка, легко рвущемся (как раз тогда, когда – до семи лет – ко мне в снах приходила смерть, высокая, белая, с головой, теряющейся в облаках, Боже мой, как это было страшно), - в сумраке этого времени, которым до сих пор полны углы нашего дома и двора, - были, однако, запасы чего-то не менее важного, чем бессмертие: запасы начала, его тончайшей – и тоже легко рвущейся, совершенно необходимой материи, - за которой тоже нужно время от времени туда спускаться. Не меньше, чем за бессмертием – за немотивированным чувством собственной безусловности и неуничтожимости, нараставшим лет с восьми и бывшим лет до двенадцати. Начало как состояние – куда уязвимее бессмертия, но не менее, чем оно, важно для человеческой полноты.
yettergjart: (Default)
В детстве же были большие запасы бессмертия. Нет, не в раннем, когда ещё ткань бытия была совсем тоненькая, легчайше могла порваться, и небытие просвечивало сквозь неё, - я прекрасно это помню, и это довольно страшное, сумеречное время. Но в детстве окрепшем, когда плоть бытия наросла, пропиталась солнцем, затвердела, на неё стало возможным опираться – а отрочество с его новыми тёмными тревогами ещё не прорезалось, - вот тогда-то, тогда-то – лет с семи до двенадцати – было много золотого, самодостаточного, самопричинного бессмертия. Оно и до сих пор там (ведь прошлое же не проходит), и до сих пор спускаешься за ним туда и нахватываешь, сколько сможешь, чтобы было чем освещаться во мраке.
yettergjart: (Default)
Это не совсем правда, что жизнь стареющего человека всё меньше состоит из настоящего и всё больше – из прошлого. Она из них, конечно, состоит, но как-то так, что её настоящее – разбухает. Оно всё больше и больше, всё подробнее и подробнее пропитывается прошлым, как бы комментируется им, - получает, так сказать, гиперкомментированность, обретает избыток контекста и подтекста. Но это всё - настоящее: живое, большое, перенасыщенное самим собой. Оно утрачивает сиюминутность и становится всем. Оно всё - сейчас.

Зато от будущего – от химеры будущего, от его морока и (само)обмана, от будущего как зоны неопределённости и тревог, от будущего как предмета усилий (толща которого, которых – этих непредставимых, неотменимых усилий так давила в юности) – мы всё более свободны.

(И кто бы сомневался в том, что у слова «настоящее» - зелёный цвет, - пасмурно-зелёный, холодно-зелёный, древесно-зелёный, совсем как у челюскинского воздуха зелёной-зелёной, глубокой середины семидесятых?)
yettergjart: (счастие)
(1) Марина Вишневецкая. Вечная жизнь Лизы К.: роман. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2018;

Потом библиофаг пошёл в (непрестанно волнующий) Фаланстер вот за этой книжечкою:

(2) Алексей Макушинский. Остановленный мир. – М.: Издательство «Э», 2018;

но увидел там ещё и вот что – и, естественно, не нашёл в себе никаких сил пройти мимо:

(3) К преизбыточному. Кононовские чтения: исследования, статьи, эссе, диалоги / Сост. И.А. Савкин. – СПб.: Алетейя, 2018.

«В сборник «К преизбыточному», - рассказывает нам аннотация, вошли исследования, статьи и эссе известных критиков, посвящённые поэзии и прозе Николая Кононова. Собранные по хронологическому принципу, материалы показывают, как менялся вектор интереса к современной литературе. Отчасти сборник представляет собой публикацию материалов «Кононовских чтений», происходивших в 2013 и 2018 гг. в Балтийском федеральном университете имени Иммануила Канта. В сборник вошли также книги «З/К или вивисекция» (совместно с М. Золотоносовым) и «Феноменологический синематограф» (А. Белых).»

Сама же книга счастливо преизбыточна: в ней 788 большеформатных страниц! О, полнота бытия.

(Вообще-то я хочу с этой книжкой – и с некоторым ещё их количеством – в долгое дождливое дачное, каникулярное лето без конца и края, когда из-за постоянных дождей и вечной челюскинской зябкой сырости невозможно, и не нужно, и не хочется никуда ходить и можно – и нужно – только сидеть и читать целыми громадными днями, и время стоит, и вся вечность твоя.)

вот сюда: )
yettergjart: (Default)
Грузя в фейсбук фотографии пражского января (и фотографирование, и загрузка фоток – формы рефлексии, не памяти даже и не запоминания, а именно рефлексии, затем и существуют), думала я о своих многолетних отношениях с этим пространством, с районом Ходов, который в начале наших с ним отношений мучил меня буквально физически. Он не давал мне дышать, не давал жить, не давал ничего. Он всё – как тогда чувствовалось – только отнимал. Он – как тогда казалось – меня отрицал, всю, какая есть, со всеми моими московскими странностями, которые в Москве никакими странностями не казались. Можно было бы всё это истолковать как, например, аскезу, но в моей тогдашней, пятнадцати-шестнадцатилетней голове такого концепта не было.

Когда тридцать семь (о Господи) лет уже назад меня туда привезли, я его ненавидела. Просто, прямо, сильно, ровно, тупо, упрямо, терпеливо. Главным словом по отношению к Ходову было «нет» (он весь, целиком, по тогдашнему моему чувству, мог бы быть этим словом описан: минус-пространство, минус-архитектура), главный глагол о нём был один: «Уеду». Самое важное было – этого дождаться.

Я, конечно, дождалась и уехала (чувство пьянящего освобождения в поезде «Прага-Москва» в начале июля 1982-го, чувство огромно разрастающегося пространства вокруг по сию минуту осталось одним из самых мощных в моей жизни). Уехала, оставив себе в отношениях с Ходовом режим возвращения.

Время, проходя, способно на удивительные достижения. Просто проходя – и, казалось бы, ничего больше не делая, поскольку вся значительная жизнь (да и незначительная тоже – но сколько в ней значений!) прошла у меня в других местах.

Пропитываясь временем, насыщаясь им – всё обретает смысл и даже больше того: перестаёт в нём нуждаться, потому что обретает нечто более глубокое, более первичное, чем он.

Миновало почти четыре десятилетия – и вот теперь оказывается, что за эти четыре десятилетия, в режиме этих возвращений между мной и Ходовом, соединяя меня с ним в нерасторжимое уже целое, наросла большая-большая жизнь, полная тонких связей и нежнейших, бегущих слова и осознания, подробностей, чуткая нервная соединительная ткань. Я чувствую все шероховатости, сколы и углы этого пространства как продолжение самой себя (хотя по доброй воле, конечно, ни за что бы этого не выбрала, - кто же это говорил, что самое глубокое и властное – то, чего не выбираешь по собственному произволу? – да я и говорила), чувствую серость, асфальт и бетон этого пространства моих неудач, поражений, пустот, пространства, которое для меня почти ничего не значит, которое почти абиографично – но которое было так долго, что мне без него себя уже не представить. Чувствую, мнится, каждый перепад его настроения, каждую слезинку на его равнодушных ко мне щеках. Эта поверхность вросла в глубину.

Солнце Ходова:

180124_Ходов1.jpg

Read more... )
yettergjart: (Default)
(Не таким уж) парадоксальным образом чёрно-белые фотографии кажутся более точными, честными, совпадающими с естеством вещей, коренными, даже архетипичными (одновременно с чуткостью ко времени – выводящими изображаемое напрямую в вечность), отражающими и проясняющими истинную структуру бытия, образуемую двумя основными её компонентами – а других-то и нет: светом и тьмой. Это правда без прикрас и заигрываний с видимостью. Цвет со всеми его богатствами и волшебствами, которые умеют так завораживать, так звучать и петь, совершенно независимо от того, что в этот цвет окрашено, хоть пластиковый пакет на помойке – это видимость. Он избыточен. Это не только сиюминутное, но и вообще наносное.

Оттого ли, что в начале жизни только такие фотографии и были (цветные – редкость, прихоть, экзотика, исключение), по причинам ли более коренным? - не исключаю ни одного из вариантов, а также их сочетания. Чёрно-белые фотографии – это семидесятые. А семидесятые – это естество вещей и навсегда. На том свете нас, росших в те годы, встретят, чтобы уже не отпустить, именно они.
yettergjart: (Default)
А вот ведь удивительно: самого детства своего, как такового, я, если пристально и честно всмотреться, – не люблю, много там было такого, о чём только радоваться, что оно наконец кончилось и больше его не надо (и радуюсь!), - а вот память о нём почему-то да. Память как состояние – и вспоминание как процесс терпеливой, осторожной кисточкой, археологической расчистки всех этих искапываемых черепков, удивления тому, что – ишь, какой узор-то был!

Что очередной, нелишний раз доказывает то, что реальность и память – совсем разные, разноустроенные вещи. Скорее всего, они даже не очень знакомы друг с другом – и приходится их время от времени знакомить, снова и снова.
yettergjart: (Default)
Впервые в жизни, во втором её полустолетии, попала по прикладной рабочей надобности внутрь Дома Преподавателей на Ломоносовском, на Той Стороне Ломоносовского, на дальнем его берегу, - в дом, который всё детство воображался мне далёким волшебным замком. Мне и по сию минуту странно и волшебно, что он настоящий и там тоже живут люди, вполне сопоставимые по настоящести со мною недостойной (ведь по идее-то так быть не должно, жить там должны, разумеется, духовные сущности, и находиться он должен, конечно, в другом измерении). Впервые в жизни увидела, как выглядит с высоты его десятого этажа (так души смотрят с высоты) пространство, которое я уже то самое второе полустолетие топчу пешком, терпеливо проецируя на него жизненные смыслы, - смиренная, хорошо обжитая горизонталь стремительно приросла, расширилась, перевесилась дерзкой, головокружительной, распахнутой вертикалью. И Боже мой, даже теперь, на шестом печальном десятке лет, это немедленно предстало мне как очередное доказательство таинственной неисчерпаемости изначально обитаемого мира. (Смешно сказать, стыдно признаться: Рим и Иерусалим, Афины и Стамбул не потрясали меня так, не трогали так сильно, необычно и точно, как вид двора дома № 18 по Ломоносовскому из дома № 14 по тому же проспекту, двора, через который хожено столькими многократными, не имеющими никакого общекультурного значения путями. – Потрясали, конечно, и трогали, но совсем иначе – и да, без такого уязвления в самое сердце. По той, на самом деле, самоочевидной причине, что Рим и Иерусалим, Афины и Стамбул – это обо всех, о человечестве вообще, а двор дома № 18 сверху – это только обо мне, о моей единственной жизни и о других единственных жизнях, сплетённых с моей одной из важнейших, из не вполне вербализуемых тайн: тайной пространственно-биографической общности.) Сильнее этого разве что виды двора Красных домов из не виданных прежде точек. Но то вообще сплошная магия, имеющая дело с корнями бытия, о которой правильнее всего, точнее всего - молчать.

Чудеса и тайны: двор дома 18 из дома 14 по Ломоносовскому )
yettergjart: (Default)
Господи, как хочется медленного огромного дачного, детского времени, - это, наверно, единственное, что я согласилась бы вернуть из детства, если бы Не Знаю Даже Кто вдруг стал мне это настойчиво предлагать. Даже не обилия будущего впереди (будущее - скорее категория юности и молодости; его бы я тоже хотела много, но это разговор отдельный), а вот этого огромного настоящего, большого неисчерпаемого Всегда, в котором нет даже движения (вернее, оно там не значимо и совершенно совпадает с бездвижностью), которое стоит вокруг необозримым шаром, которое сколько ни трать - ни за что не растратишь. В котором можно бесконечно быть, поскольку оно тождественно самому Бытию. Оно бывало только летом на даче, больше не бывало никогда (дача была важна прежде всего, когда не единственно, как устройство для выработки этого особенного времени), и как отчаянно не хватает его для полноты жизни как состояния мира и самой себя.
yettergjart: (Default)
Вот что меня точно притягивает в воспоминаемом ныне с большого расстояния детстве, - это чувство безусловной цельности бытия, плотной живой цельности (почему-то – зелёной и белой по преимуществу, по внутренним её цветам, иногда – с проблесками золотистого) (лет примерно до тринадцати, - потом пошло расслоение), связанности всех его частей друг с другом и напрямую и очень коротко с этим связанной безусловной этого всего осмысленности. Совсем, совсем не всё в этом воспоминаемом меня радует и тянет в него вернуться, - но это - из того, что радует и тянет точно.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Есть запахи, по которым тоскуется всем телом и которые уже никогда не повторятся – потому что для правильного, точного их повторения нужны все декорации, в которых они некогда прозвучали (а запахи – звучат, недаром же их слышат), и все участники происходившего тогда. Таков запах свежезаваренного чая в открытом дачном воздухе семидесятых, таков запах свежесваренной там же, ещё распаренной картошки в мундире (была такая специальная кастрюлька, в которой её варили – пегая, коричневая в белых «пёрышках», наверняка старше меня – по крайней мере, старше моей памяти). Вот для правильного проживания всего этого – сколько ни заваривай теперь чай, сколько ни вари картошку, ничего не получится - нужны предметы старше моей памяти со сгущенным в них тёмным, упрямым бытием, нужны большие медленные семидесятые, нужно едва проснувшееся детство, дым костра, зелёный дом, серый забор, холодный открытый воздух станции Челюскинская, само имя которой покалывает язык льдинками, ломит челюсти холодом, ясное, как апрель. Нужна жизнь впереди.

2008_2.jpg

Read more... )
yettergjart: (Default)
Вспомнилось вдруг – в ответ случайно найденной фотографии из детства; пусть будет и здесь, - ФБ – неудобное хранилище нашего всего, а ЖЖ conservat omnia.

1977_Эстакада у метро Парк культуры.jpg

1977. Эстакада у метро «Парк культуры».

Ритм семидесятых, воздух их. Серьёзность детства. Вот отличительная черта детства как состояния, одна из, но из самых главных: оно было очень серьёзным. Ничто так не противоположно детству (вряд ли только моему), как «лёгкое отношение ко всему». Этому лёгкому отношению человек учится-учится всю жизнь, да никак толком и не научится, да, может быть, и не надо, недаром в руки не даётся.

Ещё: детство синестетично насквозь. (И взрослость, на самом деле, тоже, просто она умеет от этого отстраняться, а в детстве это совсем завораживает.) Слова «Парк культуры» - нет, слово «парккультуры», одно, одним выдохом - было жарким и душным, как разогретый асфальт, пыльным и синеватым, и притом округлым, компактным, вполне убираемым в карман. (Слова были разного размера, были и громадные, застилавшие полнеба.)

Летит

Jun. 3rd, 2017 04:57 am
yettergjart: (летим!!!)
Теперь летом само время, мнится, обретает повышенную летучесть и улетает стремительно, проваливается в огромную светлую пустоту. Лето детства - с которым, конечно, не устаёшь соразмерять все остальные мыслимые лета жизни, что «оказалась длинной» - было совсем другим, время в нём стояло неохватным светящимся шаром, ему не было конца.

Как будто плоть бытия истончилась, что-ли. Исчезаемее стала.
yettergjart: (Default)
…и в Прагу-то хочется не за красотами и её и не за содержаниями даже, не за европейскими смыслами, но единственно за смыслами, содержаниями и динамикой детства и начала (следственно – полноты возможностей, времени, подлинности), - запасы которых, понятно, с годами истощаются и в Москве вытесняются многим разным, а там они почти не растрачиваются. Там они в целости. Там есть места, где до сих пор воздух и свет 1981 года – отсюда уже почти недостижимого.

Туда – не за ростом, туда – за самой его возможностью, к его питающим источникам. А ведь прожит там был непрерывно (остальное – прерывисто и ненадолго) всего-то год с небольшим (и трудный, и неприятный, и неудобный – хотелось вырваться) – зато из самых больших. За разного рода матрицами, образцами, болванками поведения и внутренних движений, которые надо только подточить сообразно нововозникающим ситуациям, а вообще-то они тогда были уже заготовлены, - туда, туда.

Чехия не стала мне ни понятнее, ни ближе, ни – толком – известнее в собственных её содержаниях, ни – как таковая – нужнее за все эти внечешские годы. (Да, не читала как следует чешской литературы, не имев к тому достаточно влечения и достаточно насущной потребности – а как ещё проникнуть внутрь чужой, иноустроенной жизни? – да, чувствую себя в этом несколько виноватой, но не слишком, это не родное, даже не двоюродное, даже не пятиюродное, просто судьба свела – зато очень тесно. Так тесно прижала, что на мне отпечатался рубчик ткани чешского бытия.) Она стала парадигматичнее – выявилась в своём парадигматическом качестве. Не она, конечно, а мой опыт там, но без неё он не стал бы возможным.

Прага, некогда навязанное-чужое, с годами радикально поменяла статус (оказывается, некоторые вещи делаются силою одного только течения времени). Видимо, на роль (почти) утраченной родины (а человеку, видимо, необходима такая категория мировосприятия, - не менее, чем родина неутраченная, у неё свои задачи) назначена у меня и она.

150912_Прага2.jpg
yettergjart: (Default)
Говорили тут в одном ЖЖ о родине как о том, что решающим образом формирует (независимо, знамо дело, от места физического рождения, от этничности, от звуков языка на языке, их вкуса, веса, смысла, от государственного и идеологического устройства страны, в которой всё это происходило и происходит – и даже от времени воздействия, от его продолжительности. В Праге, на Ходове, мне достаточно было прожить в конце детства безотрывно год с небольшим, чтобы это место, тогда для меня мучительное, стало (собирающей и формирующей) матрицей и моделью осмысления много чего. Чем мучительней, тем вернее. Приятное скользит по поверхности – и ускальзывает себе. Мучительное вжигается, вплавляется, - не вынуть.) В общем, о степени географичности таких родин (которых, конечно же, в свете сказанного может быть несколько. И да, язык как формирующая среда – а он, несомненно, среда – умеет быть одной из них).

Мне иногда кажется (собственно, всегда и кажется), что на меня повлиял сам рельеф Воробьёвых гор, территория Университета, по которой в разных обстоятельствах, на разных этапах жизни, включая самые начальные, много хожено и в разговорах и молча, - в смысле общего чувства жизни. Повлиял прямолинейный размах этого пространства (в нём само слово «пространство» разворачивается с сильным хлопком, как большой парус, - и чувствуется его жёсткая, шершавая парусина), небо над ним, вид Лужников и Москвы со смотровой площадки – самим количеством неба и чувством мощного тела земли. Мне давно подозревается (скорее всего, ошибкой, - но это же моя ошибка, меня она и формирует, - на правах внутренней истины), что тот, кто как следует, прочувствованно стоял под этим небом, уже никогда не согласится внутри себя на мелкость, узость и ограниченность, всегда будет тосковать по крупному и тянуться к нему.

География ли это? География - крупнее, масштабнее, а тут - скорее топография, ландшафт.

Это – пространство требовательное, категоричное и щедрое, - дающее одним большим жестом всё бытие сразу: держи. И знает, что удержишь.

Иногда мне кажется, что именно под влиянием этого ландшафта, с его образом в качестве внутреннего стимула мне и по сей день хочется расти во все стороны – и быть прямой, смелой и сильной, как линии, его образовавшие – и крепко держащие его над небытием.

Read more... )
yettergjart: (az üvegen)
Плохо укладывается в голове, что уже февраль – с его хрупко-сиреневым, ломко-хрустящим, прозрачным и тающим именем, именем-льдинкой, что 2013-й уже совсем не нов, уже утратил жёсткость, необношенность, громоздкость, с какою топырился перед нашим взором, диковатый и грубоватый, всего какой-то месяц назад. Сколько ни живи, кажется, никогда не перестанет быть обескураживающе-странной такая простая вроде бы вещь, как движение времени – и возвращение времён года, верное, вернее не бывает. Когда ничего не делаешь для того, чтобы ОНО менялось, – а оно меняется; когда и не зовёшь, и не ждёшь - а оно возвращается. (На самом деле, мне очень хорошо в глубине зимы, в самой сердцевине декабря, когда длиннее всего тёмная часть суток – там так глубоко и надёжно, что, кажется, и время не идёт, - можно иметь небольшой опыт – ну вечности не вечности [для вечности распахнутость нужна], но вневременья.) Что сам воздух времени меняется уже в процессе того, что им постоянно дышишь – и что его никогда всего не выдышать.

Вообще, думается о том, что времена года своим циклическим возвращением (да ещё – во всей подробности терпеливо возвращающихся состояний) в значительной степени смягчают линейное движение времени – настолько, что иной раз будто отменяют его. Благодаря ему, ему одному – опять-таки, ничего специального для этого делать не надо! - можно в точности, буквально нетронутыми, пережить какие-нибудь моменты из зимы, скажем, 1971 года – из раннего, как хмурое утро, детства, переполненного латентным будущим – и зачерпнуть этого будущего оттуда.
yettergjart: (пойманный свет)
Поймала себя на внезапном понимании – если не природы, то хотя бы внутренней устроенности охватывавшего в детстве (да только ли в нём?) чувства волшебности – вещей, ситуаций и состояний мира. Это когда зримое и вообще воспринимаемое чем-то в себе – непонятно как, но внятно – указывало на «что-то ещё», на что-то стоящее за ним, когда сквозь одно непостижимым образом просвечивало и заявляло о своём присутствии что-то другое. Прозрачность, просвечиваемость сущего, несводимость его к самому себе.
yettergjart: (заморозки)
Кстати, больше всего не хватает медленности, разреженности воздуха существования. Пока мы были в Сербии, надо было (да попробуй-ка НЕ!) жадно захватывать в себя чудом доставшуюся чужую жизнь (очень чувствую, что «чужое» и «чудо» - слова, в которых просвечивает общий корень) и захватывать себя в неё. (Если всё уж совсем будет хорошо, во что мой внутренний нытик, пессимист и алармист никогда, разумеется, вполне не верит, то предстоит ещё Рим, а там вообще только держись.) Приехали сюда – немедленно надо выполнять самой же собой жадно нахватанные обязанности (и я себя понимаю в том, что их нахватываю, я знаю, почему я это делаю, но какая разница – расплачиваться всё равно надо, сколько ни прославляй безответственность, милую и лживую вестницу бессмертия). И страшно не хватает медленного-медленного созерцания, смакования жизни как таковой, без событий (события представляются мне комками в манной каше жизни, - которые, кстати, в детстве мне нравились значительно больше каши как таковой, тем больше, чем реже попадались, - они были интенсивнее, интереснее основной массы, они были событиями - но на самом-то деле теперь понимаешь, насколько эти комки – частный случай порождающей их среды, насколько среда может обходиться и без них).

На самом деле страшно хочется просто так, без познавательных и иных целей (даже без экзистенциальных! – без прожигающего душу контакта с особо значимыми локусами собственной биографии – а вот именно просто так, просто так), медленно ходить по ясной осенней Москве (чего я не делала лет уже, примерно, миллион), смотреть на опадающие листья (осень – сама по себе гигантский оптический прибор для разглядыванья бытия!), нюхать особенный, хорошо отточенный раннеоктябрьский воздух – низачем. Просто так.
yettergjart: (заморозки)
Какое всё-таки счастье, - огромное, солнечное, - что теперь уже не надо снова в школу – втискиваться в её узкие, серо-металлические рамки. Как это было больно каждый раз, все десять лет, хотя к концу уже поменьше, конечно, в силу некоторой привычки (и отработки механизмов поддержания и защиты внутренней автономии, да и социальных навыков кое-каких) – но всё равно, никогда не переставало быть травмой. – Возраст – великолепная вещь, не перестаю и не устаю радоваться и удивляться его освобождающему действию.

Сентябрь, ранняя бодрая, молодая, совсем как бы ещё слегка горчащая осень – время интенсивного прорастания смыслов и предсмыслий, лихорадка начала. Это ежегодное, верное, как точно идущие часы (сентябрь – брат точности, а уж октябрь с ноябрём и подавно. В наступлении осени есть что-то от заведения будильника, закручивания – туго, туго – его внутренней пружины – на всю зиму, - чтобы он разбудил нас весной.) – самое лучшее, что осталось от школы (и студенчества со всем мучительным. что в нём тоже было, а куда ж я без мучительного, нет – так устрою). Школа сделала своё дело – и с полным правом, как использованная лестница, отвалилась, оставив по себе самое нужное: чувство общей формы жизни, некоторые насущные принципы её формо- и ритмообразования.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Проживание пространств – особый способ работы с бытием. = А что экзистенциальная практика (то есть – работа с самим собой), так это несомненно: ездить, перемещаться по свету стоит уже хотя бы затем (минуя «впечатления» и т.п., не говоря о «релаксации» - какая там релаксация, когда чужое вокруг, тут только держи востро ухо и глаз, - релаксация – это дома на диване за письменным столом) - чтобы выявлять собственные истинные границы, отдирать себя от пейзажей там, где мы имеем тенденцию сливаться с ними, срастаться с ними. Практика добывания себя - нерастворимого.

Чётко знаю, что, живучи в Красных Домах с того самого шестьдесят пятого незапамятного, жизнеобразующего года, я сливаюсь с пейзажем до неразличимости, образую одно большое тело с ним, поэтому любая попытка оторвать себя, особенно всерьёз и надолго, от этого праматеринского лона приводит к своего рода депривации, абстинентным ломкам. = Тем более имеет смысл себя отрывать и уводить: выработка пластичности, замена ею – ломкости и хрупкости заизвестковавшихся, кальцинировавшихся душевных костей.

Ещё: сливающийся с пейзажем, адаптированный к собственным привычкам человек не замечает, или почти, собственного тела – слишком уж тут всё приноровлено к его потребностям, привычкам, внутрь встроенным ритмам. Выдравшись из родимых обстоятельств, практически (и, как правило, с неприятным удивлением) обретаешь тело заново – во всех его тяжестях и неуклюжестях, во всех твоих запущенно-невыполненных ответственностях перед ним.

Не говоря уж о том, что работа, вовлечённость в связанные с нею обстоятельства и обязательства сама по себе делает жизнь настолько плотной, интенсивно-уютной, тесно обжитой – гнездо по точной твоей форме! – что выдираешься из этого не иначе как с внутренним сопротивлением: без этой плотной сплетённости всего – неуютно, холодно, пусто, - болтаешься в раззёвывающихся пустотах бытия, которым заботливая работа не поставляет сию же минуту надёжное заполнение (что-то вроде автоматической кормушки). (Всё-таки, чёрт, до чего я уже себя довела: только работая как можно беспросветнее, чувствую себя человеком, достигаю нужного – высокого – градуса экзистенциального напряжения, - без которого, конечно же, никак. Мне неустойчиво без этого, как без родительской поддержки – простого обнадёживающего родительского присутствия – в детстве. – Вот же, инфантильность способна спроецироваться на что угодно. Взрослый – [мнится] - максимально независим, или умеет себя таковым делать. Даже, наверно, от того способен он [по идее] быть независимым, что чувствуется ему очень-очень важным. – А взрослые вообще бывают??..)

Csak innen el, innen el*.

* «Лишь бы прочь отсюда, прочь отсюда» - цитатка из Кафки, читанного мной в венгерских переводах на очень сквозняковой заре юности и так и оставшаяся в моей голове в этой именно форме. Пусть в этой и будет.
yettergjart: (Default)
Спускаясь в метро на станцию «Охотный ряд», вдруг с подробной отчётливостью вспомнила собственную странную мысль – из детства, из осени 1977 года, стукнувшую меня по голове при разбирании свежеотпечатанных тогда фотографий из поездки на осенних каникулах 6-го класса в Карелию – Петрозаводск и Кижи (одно из первых острых чувств чужого пространства во всей его чуждости, но дело не в этом). Фотографии были, как водится, чёрно-белые, - и тогда-то мне и подумалось: а вдруг мир «на самом деле» чёрно-белый, а цветным только притворяется на поверхности? (и таким образом фотография видит и нам показывает самое важное, а неважное пропускает?) Пересказывая то же моим позднейшим слогом (а эта мысль-она-же-чувство жила со мной долго, по-разному внутренне проборматываясь – помню, как она думалась в одном из своих обликов ещё в 1983 году, в будапештском, через мост шедшем автобусе, - пока не закатилась незаметно однажды, на каком-то этапе личностного развития, в щель между внутренними половицами): фотография-де отражает самое существо, формулу мира; чёрно-белое изображение показывает разные степени сгущенности существенного – где темнее, там плотнее, где светлее – там разреженнее, - наглядно-де видно, как оно всё лепится, формируется из вещества бытия.
yettergjart: (зрит)
Пишут, что Брэдбери преувеличен. Не могу исключать - может быть, если теперь, спустя много жизней, перечитать его нынешними многоопытными и многогрустными глазами, - так оно и покажется. Но как счастливо, расширяюще, выпрямляюще, выращивающе он читался в детстве. Этого одного совершенно достаточно, чтобы считать его значительным - не знаю, как для литературы (этот вопрос можно прояснять), но для личностей тех, кто его читал детьми в глубоких, медленных, тёмно-зелёных советских семидесятых - он значителен безусловно, и, например, у меня без него было бы в жизни наверняка немного меньше интенсивности, осмысленного напряжения и счастья.

Глазычева - остро жаль. Он ещё мог бы, кажется, жить, должен был бы. Брэдбери же прожил такую огромную и полную жизнь, что его смерть воспринимается скорее как завершение, сродни эстетическому, - как освобождающий выдох после глубокого вдоха. В связи с ним у меня два чувства - внутренний свет и благодарность, которые, в общем-то, одно и то же.
yettergjart: (Default)
Человек в некотором существенном отношении страшно беднеет, отдаляясь от детства, - подумаешь, что затем-то ему и нужен весь избыток взрослых занятий, обязанностей, предметов внимания и т.п., чтобы хоть как-то (всегда – недостаточно) восполнить нехватку этой изначальной безусловной полноты.
yettergjart: (зрит)
Первый день без куртки (Большое Психосоматическое Событие для засидевшегося, обжившегося, закосневшего в зиме человека!) - +20º в Москве. Воздух теплеет на глазах, вместе с ним стремительно меняется телесное самоощущение, общетелесная настроенность и отдельные её частности. Пахнет детством и семидесятыми годами – потому что на них раз и теперь уже навсегда пришлось детство с первыми открытиями (первыми – потому что переоткрытия случались потом не раз) времён года – смены состояний бытия и собственных реакций на них, того удивительного факта, что они, оказывается, сменяясь сами - всякий раз меняют охваченного ими человека. (Очень помню первую осознанную поражённость весной, беспричинную, всепричинную экстатическую радость от неё – ранний март 1975 года, мне девять с больше-чем-половиной, стою в резиновых бордовых «крокодильих» сапогах посреди лужи на проезжей части двора, ослепительно тает снег, невмещаемо голубое небо – ошеломительное торжество бытия.) – Сегодня шла и вспоминала, как Сергей Николаевич Дурылин [материал о музее которого я уже допишу ли наконец когда-нибудь?] не раз повторял – как хорошо, что весна не зависит от человека, - иначе бы непременно, не приведи Господь, стали бы в ней что-нибудь исправлять, упорядочивать по своим соображениям, а то и вовсе бы отменили. Как оно вообще хорошо и сильно, что так мало, так почти ничего не зависит в мире от человека.
yettergjart: (летим!!!)
По причинам, для данного контекста несущественным, отправляюсь я в нынешний вторник до субботы – в город Астрахань, чем весьма воодушевлена и заинтригована. Астрахань с детства жила в моём московском воображении огромной, лохматой, запылённой, жаркой от солнца августовской астрой – с тяжёлой, клонящейся головой; много слышалось в этом имени пыли и сора, чешуи и шелухи, надутой широкими ветрами с Волги и Каспия. Сор и сонь – не люблю ни юга, ни лета, ни жары, и вся эта нелюбовь на протяжении моих четырёх с лишним десятилетий волоклась в образ никогда не виданной Астрахани и скапливалась там, раздувая ни в чём не повинный образ неизвестного мне, в сущности, города. Воображались несоразмерно-огромные площади, растерянные от своей огромности и не-заполненности-толком, с гнилыми, как старые зубы, запущенными кварталами по краям: то ли песок, то ли соль – Астрахань хрустит на этих зубах, город медленного, застаивающегося времени. Разрушенность и усталось представлялись непременными спутниками города. Мнилась она мне городом тяжким, избыточным, трудным, одышливым; чувствуемым по преимуществу как затруднение дыхания – хрип и свист в бронхах; и очень притом существенным в виду насыщенности всяческими памятями (один Хлебников чего стоит! [Весь этот город, думала я в категоричном отрочестве, оправдан Хлебниковым.] Кстати, его музея надеюсь не миновать).

Астрахань дразнила воображение жителя сладковатых московских дворов как Большое Другое: близость Каспия, Казахстана, Кавказа насыщала её, внутреннюю, волнующей сухой синевой, – но то было своё, адресованное Другое, которое для полноты чувства собственной страны необходимо вместить в себя как чувственный, тактильный, ольфакторный опыт. (В детстве мечталось доплыть до неё – по Волге, от самых начал судоходства – от тогдашнего Калинина, должно быть? [это теперь он скрипит, сутулится: «Тверь», а тогда сиял ослепительно-, лаково-, глубочайше-синим: «Калинин»! В детстве услышанные, изначальные имена – неотменимы, - и ни при чём тут всесоюзный староста.] – и до дельты, где Волга - почти уже Каспий, где растут лотосы, а это вообще уже греческая мифология и за пределами одномерной повседневности.) Вот, поеду вмещать.

Вообще я думаю (у меня есть такой заговор с самой собой относительно новых пространств, на самом деле; такие правила серьёзной игры с городами), что эффективнее (эффектнее) всего не готовиться заранее к новому пространству, начитывая себе о нём предварительную информацию, - всё равно начитанное не ляжет на прочную основу, не приклеится к ней, будет сыпаться, - а позволять городу заставать тебя врасплох, - тогда он сильнее действует – и крепче запоминается. Читать о нём стоит уже потом, когда он – живая память: прочитанному будет на чём держаться. Это я, обуздывая своё любопытство, намерена сделать и на сей раз: позволить городу стать Большим и внеплановым Событием.

Вообще, конечно, некоторый план у меня всё-таки есть, потому что будет у меня там всего два дня, было бы жалко их растерять на случайности. Обычный план такой: в первой половине дня осваиваются [«интериоризуются» - подхватила словечко в читанных несколько лет назад воспоминаниях литературоведа Баевского да и не могу с ним никак расстаться] музеи, а во второй, до темноты – улицы в избранных направлениях. Обязательно надо облазить Кремль; традиция [персональная, разумеется] требует знакомства с краеведческим музеем – такой там есть; а ещё отыскалось в интернете упоминание об отдельном музее истории города. Путешествие во времени должно быть непременно. Рядом с музеем Хлебникова интернет обещает музей Кустодиева – по одной улице Свердлова дома 53 и 58 соответственно. (На самом деле, любой «личный» музей интересен, даже если это [говорю наугад] музей какого-нибудь всеми позабытого деятеля профсоюзного движения или ткачихи-ударницы – потому что это частички времени, единственным образом слепившиеся вокруг единственного человека; остановленное время, дающее себя рассмотреть; в каждом таком музее есть что-то от бессмертия души, косноязычно, неумело, неадекватно, но всё-таки – потому что иначе никак – пересказанного телесными и предметными языками.)
yettergjart: (Default)
С Ярославским вокзалом связано столько всего, что уже простое пребывание на нём даёт полноту жизни, даже избыток.

Ярославская дорога вытягивает этот избыток в цельную прямую линию, в ровный белый гул.
едем )
yettergjart: (летим!!!)
Когда человек один, он вне времени и возраста (кстати, очень возможно, что в той или иной степени вне и прочих социальных координат, включая образование+род занятий, этнос+язык(и), пол+гендер…) Это всё, то есть, не так структурно, как хочет и умеет казаться. – Другие самим своим присутствием рядом помещают нас в плотную сетку координат.

То есть – сужают. Деуниверсализируют.
и вообще )
yettergjart: (летим!!!)
И всё-таки в Праге, в самом шелесте её имени, сухом и дымчатом, для меня всегда будет что-то волшебное, некоторая необозримая совокупность невыполненных, но неотменимых обещаний. (Даже если это только потому, что Прага – компонент молодости, - всё равно, какая разница. Молодость со всеми её преувеличениями в любом случае создаёт в человеке что-то такое, что выходит за её пределы.) Прага всегда останется для меня одним из имён волшебства, - даже на своих серых, ныне раскрашенных окраинах (в категоричном отрочестве я бы точно сказала, что это «гробы повапленные». Тогда – в 15-16 - всё это было для меня точно гробами, даже не повапленными, всего-де живого и настоящего: «дистиллированная жизнь», - ругалась я на чём мой тогдашний свет стоял в приватных записках, - «минус-жизнь», «минус-среда». - Теперь язык не поворачивается.) (А волшебство – это вот что такое: это потенциальная преображаемость ткани бытия, которую всё время чувствуешь. Насыщенность его – и постоянная насыщаемость – смыслами и перспективами, включая, особенно, непредвиденные – как кислородом.)
Read more... )
yettergjart: (ködben vagyunk)
Люблю ездить, не люблю уезжать.

Уезжая, сбрасываешь с себя обжитое, защищающее (пусть иллюзорно! какая разница) пространство как огромную шкуру.

…вот ведь что: в Москве, то есть в «своей» среде – принципиально выше процент «символических» действий, то есть переживаемых как таковые. Символическая насыщенность существования гораздо выше; у всякого действия заметно больше «вторых», «третьих» и т.п. планов. Не просто, скажем, проходишь по двору, но - так, как проходила в 1994 году, вспоминая о том, что говорилось вот здесь в 1981-м, а при этом отзывается тебе и то, как тебя тут проводили за руку в 1967-м… - и все эти времена – вот они, все сразу, здесь и сейчас, и образуют сложные оптические комбинации. Заново проживаешь пласты своих прожитых здесь чувств, заново примериваешься к ним, с изумлением открываешь, что кое-что видится теперь иначе, а что-то и вовсе не вспоминается, а что-то ещё, напротив, приобрело такую значимость - хоть зажмуривайся. - «Своя» среда впитывает, как губка: в ней непрерывно происходит накопление подтекстов и вообще осмысленный (независимо от степени своей актуальной осознанности) диалог с бытием. Существование в целом красноречивее, я бы сказала.

«Чужая» среда для нас нема, или мы способны расслышать в ней только самые общие и самые грубые сообщения, окрики, сказанное в лоб. - «Своё» - царство оттенков, нюансов, обертонов, намёков.

«Собственный» город – жирная почва, на которой всё время растёшь. Эту почву невозможно истощить: она всё время обогащается, нарастает. Чем дольше живёшь в городе, тем больше есть что ему сказать (и о чём с ним помолчать, естественно).

Каждое движение здесь, по видимости лёгкое (потому что автоматическое: ну кто думает о том, как он спускается по лестнице или вызывает лифт, как привычно срезает дорогу через школьный двор, как ходит через ту, а не через эту арку, потому что так однажды пошли в 1983-м – и с тех пор, в память об этом, традиция?), на самом деле многократно утяжелено, ибо облеплено ассоциациями, памятью о многочисленных своих повторениях, обременено далеко вглубь уходящими корнями. В «чужой» среде мы выполняем в значительном объёме «голые», едва ли не асемантичные действия, - точнее, с одной только «прямой» семантикой, почти без подтекстов.

Отношения со «своим» городом, тесно вплетённым в личные смыслы – принципиально незавершаемый гештальт, принципиально открытая структура: всегда может быть что-то добавлено, и оно непременно закрепится здесь на уже накопленной основе – весь город работает как собирающая матрица личного опыта. В точности как ремонт, отношения с ним невозможно закончить – только прервать, всегда недосказанными, всегда на полуслове – и всякий перерыв будет болезненным по определению.

В одно тело же с ним срастаемся.

(Я тут взяла да написала текст, ожидавший своей участи больше 22-х лет – с весны 1989-го. И так, оказывается, бывает. Бог даст, он даже и выйдет, ибо под него совершенно нежданно случился социальный заказ [А не выйдет – ну и неважно, главное, что оно написано и можно будет где-нибудь вывесить]. - Это – в дополнение к нему, уже написанному.)
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Очередной раз подумала о том, что любое публичное письмо (как выставление внутреннего наружу – пусть отфильтрованного, отпрепарированного, «прокипячённого и расфасованного»,* но всё равно же) – это упражнение в незащищённости. Тут даже не в том дело, что учишься защищаться (в глубине души я думаю, что вполне этому научиться нельзя, хотя бы уже потому, что мир всегда будет больше и неожиданнее всех наших защит). Дело как раз в том, что учишься жить незащищённой. Принимаешь эту уязвимость (вкупе со своей неизбежной неправотой и виной как её важнейшей составной частью) как норму и неизбежность. Без трагедий. Просто принимаешь и всё.

*Была такая много-чего-образующая книга в детстве: «Человек-Горошина и Простак». Оттуда, в частности, стихи, прочно вошедшие в фонд сопровождающих цитат: «Смотрите только сны рекомендованные, / Прокипячённые и расфасованные. / Сны, которые сами рождаются, / Строго-настрого смотреть запрещается!»
yettergjart: (Default)
Вычитала вот здесь: http://chtoby-pomnili.livejournal.com/522021.html

Человек из детства и юности, которого пели под гитару родители, их друзья и мои ровесники. Ещё один из тех, кто был всегда. Автор лучшей в мире колыбельной про маленького гнома. А было ему, оказывается, почти 80 лет - что очень плохо укладывается в голове. Он был из живых синонимов молодости по меньшей мере двух поколений - родительского (тех, что родились в конце 30-х - начале 40-х) и нашего (родившихся в середине 60-х), из тех, кто задавал (или воспроизводил - какая в конце концов разница) основные интонации этих, казалось бы, таких разных молодостей.

Светлая память, Юрий Алексеевич. Лёгкой дороги!

yettergjart: (sunny reading)
Уххххх, КАК же он оторвался ) И в результате мы имеем совершенно счастливого, ошалевшего от обилия смысловых перспектив (о, лучшее из наркотических веществ, лучший из источников зависимости) библиофага. Мало, что-ли!? :-)

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 02:29 am
Powered by Dreamwidth Studios