yettergjart: (Default)
Теперь-то думаю (вглядываясь в ходе неотменимой, насущной прокрастинации в фотографии давних сиюминутностей старой Москвы: толкотня на зябкой, дождливой Первой Мещанской в 1934-м, дверной звонок в Студенецком переулке 1927-го – «Прошу повернуть», продажа яиц на Тишинском рынке в 1956-м…), что вообще нет ничего интереснее, плодороднее, драгоценнее повседневной рутины, которая сама себя не замечает и исчезает стремительнее всего. Неамбициозная, она чувствительна к тонкостям и оттенкам, как фотоплёнка к свету (да мало кто рассматривает; да в том, может быть, у неё и назначение – уклоняться от взглядов, ухватываться боковым зрением – чтобы тут же быть выроненной снова). Драгоценная именно в своей суетности и мелкости, она исчезает - оставляя множество мелких, неразличимых, повсеместных следов, мелких царапин, лёгких чешуек. Исчезает – образуя тучную почву, в которую всё падает, в которой всё накапливается, всё перепревает – и из которой всё возникает и растёт. Любая исключительность, любая экстатика рождается из этого материала, состоит из него – и падает в него обратно.

...выражения лиц 1964 года. Складки на одежде в 1912-м. Свет и тени 1983-го. Ветер 1987-го.
yettergjart: (Default)
Текст о моей московской экзистенциальной географии, писанный для "Дружбы народов", лежал там и лежал. Пока медленно-медленно шло время, успел рухнуть Журнальный Зал (где бедного моего текста теперь уж никто никогда не увидит), успела выйти и включившая текст в себя книжечка "Время сновидений", где его тоже увидят, мыслю я, немногие, - и вот вдруг в декабрьском номере "ДН", неожиданно для себя, текст вышел.

Чтобы не затерялся - вот он:

Обитаемое пространство // Дружба народов. - № 12. - 2018. = https://gertman.livejournal.com/250133.html
yettergjart: (Default)
или О символической интоксикации

…дадада, и книжная ярмарка на ВДНХ даёт мне, кажется, несопоставимо более сильное и убедительное чувство распахнутых горизонтов, чем эти-ваши дальние страны – напрочь лишённые моих, ко мне обращённых содержаний.

В Москве сам воздух (особенно осенний) кажется мне содержательным. Дышишь – и уже благодаря одному этому живёшь осмысленно. – Невозможность бессмыслия.

В (например) Праге (для меня) воздух голый. Ничего не означает (для меня опять же), кроме самого себя.

В Москве же (в России вообще, в Москве особенно) предмет больше, чем предмет. Каждый. За каждой мелочью – тяжёлый символический, ассоциативный шлейф, который её многократно и превосходит, и перевешивает.

И от этого-то, от сообщаемой этой перенасыщенностью полноты бытия – только что сообразила? – возникает и удерживает человека сильная, стойкая зависимость.

Уезжая, садишься на жёсткую символическую диету, предаёшься суровой символической аскезе, претерпеваешь лютую символическую абстиненцию.
yettergjart: (Default)
Слово «Комсомольская» (имя станции метро; независимо от семантики) собрано из цветных, скользко-прозрачных камушков, - скорее стёклышек, совсем небольших и как бы нанизанных на нитку или, вернее, проволоку: синее – красное – жёлтое – красное – свеже-зелёное – жёлтое – красное – синее, - и тонко позвякивает – далёким, гулким звоном. Позвякивают колокольцы.

Гирлянда далёких огней, всегда немного чужая – или просто чужая, без оговорок. Похоже ещё на хвостовые огни удаляющегося поезда – по общей интонации существования. Вокзал же – имя разлуки. Имя рубежа, имя концов-и-начал.

Празднично окрашенное слово (что-то есть в нём и от новогодней ёлки) – но в нём, просторном, холодно и отчуждённо. – Это – праздник чужой, далёкий и, в общем, ненужный.

Интересно, что (интенсивно-синий), почти тем же словом названный Комсомольский проспект – во-первых, окрашен более цельно – почти сплошной синий, густой, кобальтовый – с отдельными красными, жёлтыми, свеже-зелёными мелкими искорками, во-вторых, ближе (просто географически тоже – это важно) и теплее.

Разные ареалы города, с которыми связан радикально разный опыт.

Место и имя пропитывают друг друга смыслами – до нерасторжимости, до неразличимости.

Город внутренне переливается цветом и светом, потаёнными формами.

Слово «Бауманская» - деревянное, прямое, твёрдое: струганная доска, причём в состоянии удара ею по твёрдой плоской поверхности. Холодное. Продуваемое сквозняками.

Слово «Басманная» - одно из самых соблазнительных на вкус и ощупь московских слов, обволакивающее, заволакивающее. Чуть-чуть даже гипнотизирующее. Спелое, сдобное жёлтое тесто, округлое, сладкое – не булка, а, скорее, калач или толстый бублик. Липнет к языку и губам (подайте мне голубиную горечь Гоголевского бульвара! – тоже округлую…). Медленное, вязкое, тёплое. О него, в нём можно греться – но недолго и завязнуть.

Как давно я не ходила по Москве просто так, низачем.

Драгоценна любая возможность быть с нею, всепомнящей, всепонимающей, наедине, много чего с нею вспомнить и обсудить всей полнотой молчания.

Это даже не форма рефлексии – это форма интенсивности жизни. (Рефлексии, конечно, тоже, - но ведь она и сама – одно из средств достижения интенсивности жизни. И из сильнейших.)

Москва возвращает московскому человеку его самого. Она говорит ему всей собой, что ничто не пропало: что было нами и с нами, то стало ею, то будет ею всегда.
yettergjart: (Default)
Август же так счастливо-прекрасен, что радостно чувствовать на языке само его светло-серое имя, погружаться языком в него, смаковать: густое, бархатистое, медленное, чуть вязкое, - август, август, - с затаенным внутренним теплом, с внешней легкой прохладой. Угасание и густота в самом слове. И да, у него - у августа как комплекса смыслов [и неотделимых от них чувств] - есть свои пространственные проекции, привязки, - в моей персональной Москве (город ведь принимает форму живущих в нем) это окрестности метро «Проспект Вернадского»: там всегда, по существу, август, со спелыми яблоками, с замиранием в преддверии больших сентябрьских начал. Полнота бытия перед тем, как сентябрь опять начнет писать с чистого листа, - тихая, нерасплесканная, предельная – и потому тихо, незаметно убывающая - полнота бытия.
yettergjart: (Default)
Господи, - думала я, едучи по МЦК, по московским внутренним окраинам и промзонам, - как я люблю этот дурацкий город, со всеми его нелепостями, избытками, тупиками и нехватками (сама такая), - город ещё более умышленный, чем Петербург, только умышленный как-то хаотически, горячечно, то ли в беспокойном сне, то ли в бреду (сама такая). – Сколько ни живу в нём, он всё мне внове, и я в нём растерянный новичок с вечно отвисшей от изумления челюстью.

Очевидно же, что любовь не обязательно эйфория, она не предполагает непременно даже любования любимым предметом и гармонии с ним (влечение, видимо, в любом случае как-то предполагает, - мыслима ли любовь-отталкивание? – ну тут уж надо подумать), - но идеализации точно не предполагает с непременностью. Она – всего лишь чувство интенсивной связи, - в том числе и односторонней (в общем-то, по моему разумению, и не требующей ответа, и способной обходиться без него, и вообще, когда с ответом, это другой жанр существования, существенно более сложный, - по идее, взаимодействовать же надо. – А я вполне представляю себе любовь бескорыстную, когда взаимодействовать не надо – когда можно не взаимодействовать, - чистое созерцание, чистая свобода).

Ну так вот. Любовь даже не предполагает с непременностью, что любимый предмет «нравится» = вписывается в некоторые твои важные ожидания и предпочтения; ну, скажем, эстетические. – «Нравится» ли мне Москва? – Во многих отношениях нет, - Амстердам, например, во многих же отношениях нравится гораздо больше. – Но он (любимый предмет) непременно должен волновать, задевать, уязвлять, выбивать из равновесий (влечение – частный случай; по-моему, даже более частный, чем уязвлённость, которая [почти] обязательна. «Душа тобой уязвлена» - это непременно).

Единственное, чего любовь не предполагает – это равнодушия.

Далее: это непременно адресованная интенсивность, - интенсивность, переживающаяся как адресованная лично тебе.

(Прага, например, очень интенсивна, до того самого, не помню у кого вычитанного, «эстетического ожога». – Но у меня и по сию минуту такое чувство, что это, сильно недопрочитанное мною и, несомненно, очень содержательное и интересно написанное, письмо сунули мне в карман по ошибке.)

Read more... )
yettergjart: (Default)
Есть города, самого воздуха которых не хватает для полноты жизни, для полноценной, так сказать, экзистенциальной динамики, самого, только в них бывающего света. У меня, пожалуй, по большому счёту такой только один (Москва не считается, она – условие всех условий и точка всех отсчётов, с ней – телесное тождество, куда ни отправься – всюду везёшь её с собой): Петербург – с его каменностью, сыростью, зябкостью, жёсткостью, тонкостью, требовательностью, надменностью, - со всем, что составляет действенный противовес московской разлапистой (равно необходимой – но очень нуждающейся в корректировке) эстетике, пластике и хаптике. (Остальным любимым городам я просто рада, хоть бы и изо всех сил рада, а этого не хватает в психосоматическом составе. Безвылазным, но остро нуждающимся москвичам я бы выдавала его в таблетках.)
yettergjart: (Default)
Ездила знакомиться с новыми станциями метро – первым участком будущего Большого кольца («Петровский парк», «ЦСКА», «Хорошёвская», «Шелепиха», «Деловой центр»), который оказался ещё и таинственным образом дублирующим «жёлтую» линию, ту, что идёт от «Раменок» и когда-нибудь, если будет на то воля небес, соединится со своей восточной, «новогиреевской» частью, да в нескольких точках соединяющимся с МЦК. Это похлеще колец Сатурна, если учесть, что речь идёт о городе, который не раз измерен воображением в разных направлениях и составляет его плотную часть, который, кажется, не отличаешь от самой себя: а вот фиг тебе, - теперь у города наращиваются новые измерения, и воображение в них, в нём пока теряется. Воображение посрамлено, памяти делать тут (ещё) нечего. Ещё не запоминается, как всё это новое друг с другом связано, и очень похоже на сон – на один из типичных сновидческих сюжетов о том, как в изначально и архетипически знакомых местах: в квартире, во дворе, в школе – вдруг открываются новые комнаты, коридоры, подвалы, залы, ведущие неведомо куда и непредставимо превосходящие по объёму всё, что зналось тут раньше (и спохватываешься во сне: да ведь это тут всегда было, как же я этого до сих пор не видела, и как теперь с этим жить?). Московское подземное пространство (значит – московское пространство вообще) перерастает прежнее, обжитое чувство его, выбивает из прежних устоявшихся равновесий. У него обнаруживается – с этими большими кольцами, с двойными линиями – новая, чужая структура. - Да, ведь это и ещё один классичнейший сновидческий сюжет: неизвестные линии метро, в которые вдруг увозят поезда – в неизвестных направлениях. Длинная, длинная, размашистая «горчичная» линия, с громадными перегонами, почти горизонтальная – слегка только уходящая вверх, на восток и чуть к северу - на [сновидческой] схеме, снится мне многие годы, я уже узнаю, проезжая, станции на ней – темноватые, пугающие, в неочевидных точках связанные со знакомыми линиями, надо успеть перескочить, пока тебя не умахнуло куда-то уж совсем в никуда. – Это ещё не она, но уже почти. (Не говоря уже о третьем – но, чую я, не последнем из воплощающихся - классическом онейросюжете: двойничестве.) Сновидческое Иномосковье прорастает в Москву. Московское метро теряет прежнюю ясность, оплетается сложными неочевидными связями, требующими всё более незаурядного пространственного воображения, которое могло бы удерживать это в целости.

Переходишь на знакомую, отвечающую чувственным привычкам (радостно бросающуюся им навстречу!) и очевидностям, со всей полнотой тонко-нюансированной памяти «Полежаевскую» - сразу все внутренние равновесия встают на место. Возвращаешься не к психологической только, но к телесной норме. Кажется, что здесь теплее, - и, уж конечно, подробно-чувственнее: новые станции – все умозрительные.

А человек – ну никак не умозрительное существо. Не человеческие они ещё.

Город развивает своего человека, доращивает его до степени собственной сложности.

Или наоборот: забирает у человека, для ориентирования в нём ту сложность, которая пригодилась бы человеку для чего-то другого.

Что до самих новых станций, они (все однотипные, но в разных цветах) даже в своём роде красивы – грубоватой, прямолинейной, холодной, технологичной красотой (функциональность в них делает некоторую уступку красоте – нехотя и не слишком большую). В них – кажется – нет тайны, самоценности, глубины. Почему мнится, что всё это есть на «Полежаевской»? – да очень просто: с «Полежаевской» жизнь прожита, жизнь прогрела всё это – тоже ведь совсем не Бог весть какое творение архитектурного разума, - объективно говоря, «Хорошёвская» покраше будет, но объективности в таких вопросах делать нечего, - сделала как бы рукотворным (рукотворное и есть: личная память собственными руками делается) и наполнила тайной (память и есть тайна: чем больше памяти, тем больше тайны, никогда не наоборот) и, уж конечно, глубиной (о тождестве памяти и глубины и говорить нечего – очевидно совсем).

В новых станциях ещё мелко. В них ещё никак. Им ещё предстоит наработать, нажить, натерпеть, навоображать самих себя, - вот тогда будут настоящими. Да, в них есть чистота, точность, наведённость существования – решительным движением - на резкость (то, чего, на самом деле, отчаянно не хватает – мне, застарелому обитателю Москвы и самой себя, чего как противовеса и корректива к себе отчаянно и постоянно хочется). Но в этом же есть и нечто стерильное, хирургическое. Жизнь так не живёт.

Они состоят ещё только из пространства, а не из времени. Времени в них ещё почти нет – но всё настоящее состоит по преимуществу из него. Они пока – чистая возможность.

Пространства – накопители времени. Затем и существуют; тем только и существуют.

С другой стороны, в иных пространствах прошлого, накопленного вещества времени – а оно именно вещество, оно осязаемо накапливается - может быть так много, что оно мешает пространству ли, человеку ли быть самим собой; многократно превосходя и перевешивая настоящее, оно вытесняет его. (Как исчезающе-ничтожно наше маленькое, суетное, утлое настоящее перед лицом стамбульской Святой Софии, заполненной непредставимыми, невыносимыми объёмами времени!) Перенасыщенная воспоминаниями и напроецированными смыслами среда становится агрессивной. Всё, пытающееся в ней жить, - она разъедает.

иль ты приснилась мне )
yettergjart: (Default)
Есть пространства в Москве (в моей персональной экзистенциальной топографии), отвечающие за старость, усталость и раскаяние, за серьёзность и отчёт, за грусть и выдох (и это район Краснопресненской-Баррикадной, и Поварская, и Большая и Малая Никитские – это осень и медленность, резиньяция и итоги. (Чрезвычайно необходимые в жизни вещи, и в мыслях нет отказываться ни от этих позиций, ни от знаменующих их пространств). С душевной темнотой и глубиной, с горечью и усилием работают окрестности «Беговой», настораживают и загущивают внутренние движения окрестности «Октябрьского поля». Они требовательны, но – понимающе-требовательны. Они выслушают, поймут, уложат в себя понятое, сохранят его там, потом придёшь – и возьмёшь, никуда не денется. Памятливо московское пространство. И есть – те, что отвечают за лёгкость и полёт, за молодость, звонкость и надежду – очень сильную, иррационально сильную, такую, которая переплавляет в себя даже и темноту, и тревогу, без которых – какая же молодость? Они прозрачны и черновиковы, как апрель, их навязчивая и вопреки-всему-убедительная идея – та, что всё ещё может быть переписано, и стоит начинать заново, и есть смысл стараться. Это – дорогая моя Филёвская линия метро и пространства вдоль неё, начинающиеся прямо у Киевского вокзала и тянущиеся, сколько сил хватит – в Кунцево, к Сетуни и дальше, дальше. Протруби тугим звуком, надувающим паруса – «Кутузовская», тронь тонкий колокольчик – «Фили», прорычи - «Багрррратионовская», звякни прозрачным - «Филёвский парк», - и утешишься. Всем сразу, от воздуха до звука. Глубокие синие озёра бытия, чуткая его влага. Большие его запасы.
yettergjart: (Default)
Я, разумеется, скажу глупость, воскликнув, что оставаться в Москве для меня было бы стократ содержательнее, чем переться теперь в Стамбул, но я эту глупость скажу, потому что она – правда и, как таковая, должна быть продумана.

(Мне гораздо больше даёт, думала я, как ни дико звучит, путь к дому через дворы от метро «Университет». Это одна из самых насыщенных, самых всеговорящих дорог на свете, – да, собственно, самая.

Другие города и земли, думала я, острее всего как феномен воображения. Впрочем, как такой феномен вообще всё острее всего.

И только дорога к дому от метро «Университет» - реальность.)

Я совсем (или почти не) рассматриваю практику (нефункциональных, нерабочих, типа – посмотреть) разъезжаний по свету ни как гедонистическую (хотя в ней, спору нет, есть – бывают – и гедонистические, и даже эйфорические компоненты), ни как рекреационную (требует усилий, самопреодоления и дисциплины, а следственно, и напряжения куда более, чем сидение дома). Это, конечно, по большому-то счёту – разновидность работы: самосозидания, аутопойесиса, в случае 50-летнего человека уже несколько запоздалого (а если говорить прямо и грубо, то запоздалого сильно).

Скорее бы уже, что-ли, - думаю, - следующая благословенная суббота, когда я – страстно надеюсь – радостно вернусь за этот стол и продолжу своё ситуативное, сиюминутное бессмертие, свою всевременность и повсеместность.

Уезжаю я ненадолго, а кажется, будто надолго, потому что далеко. – Ну невозможно же, мнится, так далеко, в такое иноустроенное – ненадолго: просто не успеешь. Пространство самим своим размером разращивает время, выявляет в нём неизведанные ещё ресурсы огромности.

Мы летим через Кишинёв с некоторой остановкой там, и, честно сказать, сейчас я чувствую, что им бы я и ограничилась: Стамбул кажется слишком превосходящим моё восприятие, самые возможности его. Похожее чувство вызывал в своё время ещё не виданный тогда Рим, - который, впрочем, тут же, совсем невероятным и сразу-убедительным образом доказал свою – не отменяющую огромности – человекосоразмерность. (Иерусалим и тот заранее чувствовался менее чужим, хотя куда уж огромнее?) То ли будет с Римом Вторым? Он кажется гораздо более чужим, потому что – сильно иноустроенная и совсем почти неизвестная культура. Он – слишком вызов, на который я не знаю, как ответить. (Я очень давно хотела его увидеть, но теперь, когда оно вплотную придвинулось, - боюсь: здесь Родос, здесь прыгай, - а ну как не прыгнется?) Стыдно оказаться не вровень. Невозможно оказаться вровень.

Он слишком огромен. Слишком содержателен, памятлив, непрозрачен. Я не вмещу. Я не справлюсь.

Думала даже, идучи к метро от редакции «Знамени», из которой так не хотелось выходить: нет ничего слаще заведённого, устойчивого порядка вещей. Хотя бы уже просто потому, что он даёт надёжную иллюзию защищённости – человеку, который только и делает, что чувствует себя уязвимым, у которого это один из главных до навязчивости мотивов самовосприятия. Поэтому, конечно, - ритуалы, повторения… - защитные ограды.

Поездки, особенно дальние, особенно в чужие, едва понятные страны – сдирание шкур, иной раз и вместе с мясом. Остаёшься оголёнными нервами наружу.

И простой мимолётный ветер по ним – как бритва.

Read more... )
yettergjart: (Default)
На собянинские преобразования в Москве, на его зачищающую город практику у меня непопулярная точка зрения.

Нет, мне совсем не нравится то, что он делает (в частности, не нравится преобразование живых, сложных и многомерных некогда улиц в плоские пешеходные зоны, мне это видится вымертвлением и упрощением живого города; не говоря уже о разрушении исторических зданий с многодесятилетней памятью), но думаю я о том, что что бы он (и кто бы то ни было) тут ни выделывал, Москва не перестанет быть собой, она так устроена. Она будет восстанавливать себя из любого материала, любой материал перерабатывать в себя.

Большевики, живодёры пострашнее нынешнего мэра, перекраивали её, снося непредставимо, недопустимо громадные пласты жизни и памяти, ещё и гораздо круче. Москва имела все шансы стать чем-то до полного неузнавания другим – и всё равно узнаётся.

Москва – город-палимпсест.

Этот город состоит из утрат. Пуще того – он создаётся ими, рождаясь из постоянных – и, разумеется, катастрофических – отрицаний самого себя.

В нём есть какие-то гармонические силы, залегающие гораздо глубже всего этого и позволяющие ему всё это выдержать.

Есть города, в которых время копится столетиями, тысячелетиями, нарастает слоями на стенах, не разрушаемых на протяжении жизни неисчислимых поколений; которые все уже состоят из времени и памяти как из основного своего материала, почти вытеснившего камень, растворившего его в себе. Жизнь тихо, терпеливо, непрерывно намывает в них себя, наращивает, будучи уверена, что никуда она не денется. Входя в такие города (хоть в ту же Падую, которую не перестаю вспоминать, прожитую на протяжении одного-единственного, огромного, интенсивнейшего апрельского вечера, - бывает опьянение городами, интоксикация городами? – ещё как бывает), входишь сразу в плотную-плотную – почти твёрдую - толщу чужих жизней, их смыслов, предсмыслий и снов, в надышанный поколениями воздух.

Но Москва, которая всю эту наросшую шкуру время от времени резко и болезненно с себя сбрасывала, тоже ведь – вся целиком – состоит из времени и памяти. Это и её основное вещество. Только содержится оно в воздухе – и вот уж оттуда точно неизъемлемо.

Сколько ни соскребай написанное, всё равно будут проступать сквозь новейшие записи старые соскобленные строки, а ещё того сильнее – основа, которая все их держит, все их превосходит. Странным образом, город (понятно, что не только Москва, но Москва – из тех, на чьём примере это видно отчётливее всего) создаётся не зданиями, даже не комплексами их, не теми структурами, в которые они срастаются. Он создаётся идеей, разлитой в воздухе, впитанной в изгибы пространства, в землю, в стены каждого из нововозводимых и новоразрушаемых зданий. Дома, улицы, кварталы, районы замышляются, появляются, исчезают, забываются, вспоминаются и забываются снова, а город, упрямый и упорный, - остаётся.

Read more... )
yettergjart: (зрит)
(*один из очень немногих свойственных мне способов сброса напряжения - и один из самых интенсивных; да, интенсивный сброс напряжения тоже бывает.)

Чувствуется важным - человекообразующе важным - удержать в поле активного, чувственного внимания все времена, которые я видела, и присвоить все, которых я не видела. Срастить их в себе все во всевременную цельность - и жить в ней, как в собственной внутренней вечности.

Если невозможно бессмертие, то возможно же множество его заместительных форм, - обретающих в конце концов, при усердном культивировании, собственную ценность. И это одна из них. Один из важных способов саморазращивания.

1980-е. У метро Беляево  )
yettergjart: (грустно отражается)
Вовремя написанный небольшой законченный текст – таблетка от бессмыслия. По крайней мере, если не от бессмыслия как такового, то от острых симптомов его переживания - точно.

Что разрушает и выжигает человека – то же самое, глядь, его и гармонизирует, причём два этих действия не отменяют, не смягчают и не уравновешивают друг друга, но прямо друг из друга следуют и, по всей видимости, в конечном счёте являются одним и тем же.

А это картинка ради красоты, поскольку, пока голова моя в содружестве с руками изготавливает тексты, воображение, ничем не стесняемое, жадно бродит по Москве и набирается там полноты жизни – и это одно из тех мест, куда оно заглядывает особенно охотно.

Сергей Волков. Раннее утро на Чистых прудах )
yettergjart: (грустно отражается)
Имевши на ФБ обмен репликами о (своём и не только) отношении к Москве как к месту обитания, подумала о причинах интенсивности своих с нею отношений: волею, наверно, биографических обстоятельств, но, может быть, и в силу каких-то моих, предполагаемой «природой» данных, внутренних устроенностей и расположенностей (душевной и умственной стилистики?) мы с нею, о удивление, очень совпали, причём настолько, что я её готова без слов понимать и в её хаотичности, и в её общей трудности. Я её воспринимаю как прямую речь бытия ко мне, прямую и отчётливую, - прямо к уху мне поднесённые его большие жаркие губы. Нигде эта речь не бывает (для меня) такой внятной, такой красноречивой и богатой обертонами; нигде диалогичность взаимодействия с пространством и с накопленным в нём временем не переживается настолько каждую минуту. (В иных городах – для меня, конечно – есть большие зоны глухоты и немоты, - даже в очень любимых, даже в ключевых, просто потому, что опыт взаимодействия и объём накопленной памяти в них для меня несопоставимо меньше.)

Москва – чистая, идеально отлаженная форма взаимодействий со смыслами (и предсмыслиями), и самой их выработки. (Можно было бы сказать, что она – хорошо настроенный инструмент для этого, эдакая усиливающая приставка к старому москвичу, - но она не инструмент, она организм, и тем хороша, что этого старого москвича многократно превосходит.) Она многократно расширяет и углубляет восприятие – мира вообще, включая, разумеется, воображаемый. Она вся гудит от значений и их возможностей. Прогулка по ней – сама по себе постановка экзистенциальных (но также: биографических, отвлечённо-умственных и каких угодно) вопросов и постоянное на них отвечание; форма мышления-всем-телом. Этот город – как палитра (большая, заляпанная, с неровными краями, с перепутанными и перемешанными красками – да, да, да), на которой я точно знаю, где какую взять краску (для нанесения её на собственное существование).

Переселение в любой другой город, независимо от собственных его качеств, сделало бы меня, думаю, неизмеримо беднее.
yettergjart: (Default)
Больницы – это такие места, где бытие (с его суетой, самообманами, отвлечениями) истончается, и проступает «нашей жизни скудная основа» - грубая, жёсткая, непосредственно граничащая со смертью, очень ей родственная, из одного материала с нею сделанная и в конце концов переходящая в неё. (Родство жизни и смерти – не противоположность, не противостояние, а именно родство – в таких местах видишь, чувствуешь и понимаешь, как, пожалуй, нигде.) Больницы и поликлиники воспринимаются мной скорее как зоны перехода ТУДА, чем как форпосты (обречённой, но всё-таки) борьбы со смертью, чем как укреплённые границы жизни. Упорно чувствуется, что позиции жизни там слабее всего.

В посещении больниц, особенно в качестве пациента, есть что-то очень январское: январь и сам таков, слой жизни в нём тонок и неуверен, а бетонный пол скудной основы, который (которую) сколько ни грей – не согреешь, - вот он, всегда пожалуйста. Это (да и январь!) – упражнение человека в скудости. Нет, в двух коренных, родственных вещах: скудости и ясности. Сёстры скудость и ясность, одинаковы ваши приметы.

После выхода из больничных ворот вся Москва (вне-больничная, помимо-больничная) кажется драгоценным подарком, переживается как особенно богато-подробная. Больницы (мнится) – зоны безразличия мира к тебе (если не беспощадности, - что в общем-то одно и то же), а за их границами, мнится далее, бытие чрезвычайно участливо, заботливо и личностно. Особенно Ленинский проспект, он же весь личностный, он весь – моя биография в кирпиче и умозрение в красках.

(А больницы – места лиминальные, они нужны для постепенного выведения человека за пределы бытия. Само пребывание в них, пусть даже не стационарное – несомненно относится к обрядам перехода. Тут-то личностное и отступает. Проступает общечеловеческое.

Ещё думала о том, что больницы и родственные им учреждения типа поликлиник и должны быть неуютными, прогорклыми и страшными – это честно, только это и честно, поскольку они – переходная, буферная, лиминальная зона между жизнью и смертью, бытием и небытием – а это не может быть ни комфортно, ни утешительно – это может быть только неудобно и страшно. В общем, больницы – это наше memento mori. А то, что там случается ещё и лечиться – продукт, по существу, побочный.)
yettergjart: (Default)
Очень люблю пространства вдоль Киевской железной дороги – и, соответственно, надземной части Филёвской ветки метро, - сами по себе и трудные, и дисгармоничные, но ведь не в этом дело-то – обладающие для меня особенным интенсивным, плотным и компактным уютом. Это для меня – одно из тех мест, которые сами по себе укладывают жизненные смыслы в обозримый порядок.

Не говоря уж о том, что движение по железной дороге – опять-таки само по себе, - стук колёс электрички едва ли не автоматически создают у меня чувство перспективы, переполненности жизни будущим – того самого, чего вообще-то очень не хватает, что прямо-таки насущно нужно.

(Электрички очень терапевтичны. Они дают почувствовать – о нет, совсем не ту глупость, что «всё будет хорошо», но что «всё» - БУДЕТ, что будущее щедро и неистощимо.

Едучи на электричках, заправляешься будущим, как топливом.)

Шлюзы

Jan. 3rd, 2013 11:14 am
yettergjart: (зрит)
Год – дом, построенный (человеком себе) из материала времени. Сейчас мы переселяемся. Состояние большого переезда. Таскаем мебель.

Состояние, психологически очень важное, человек имеет в нём потребность – перепрыгнув из года в год сразу, он лишается чего-то существенного.

Переход, в некотором смысле, самоценен – и подразумевает «расцепление» со старым, растождествление с ним. Это, конечно, должно быть медленным – чтобы быть эффективным и нетравматичным. Постепенным, с ощупыванием и освоением промежуточных ступеней, с обязательной стадией пребывания в состоянии никуда-не-принадлежности, когда «ни там, ни там».

(Ритуалы, конечно – хоть бы и персональные, лучше всего – персональные – механизмы такого перевода себя из состояния в состояние. Шлюзы.)

Ритуал гуляния по городу новогодней ночью – скорее, новогодним утром – это же воссоединение с Москвой, связь с которой (мнится), как и со всем остальным, мистически рвётся в момент перескока через разрыв между годами.

Работа первых дней года, вообще – это работа по восстановлению (разорванных в момент перехода) связей, по заживлению метафизической раны – и в себе, и в бытии.

(Предновогодняя эйфория – это наркоз, «веселящий газ», чтобы момент разрыва не был таким болезненным и страшным. [Немудрено, что многих так ломает в первые дни января: наркоз отходит.])

А гуляли мы в этот раз по Тверской – по одной из коренных, архетипичных дорог моей жизни, присутствовавших в ней определяющим образом ещё до рождения. Конечно, воображается, что это (первонастраивание года) должно обещать мне в 2013-м глубокие, архетипичные события. (Можно поставить смайл. А можно и не ставить.)

Тверская – это, конечно, одна из нитей, прочно сшивающих (мою, маленькую) жизнь из тех кусков, на которые та, легкомысленная, склонная к растерянности и хаотизации, так и норовит распасться.

Пусть это обещает мне в 2013-м единство и цельность жизни. И связь её с существенным, насущным и единственным.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
(хочется набормотать её сюда – это способствует прояснению, хотя бы внутреннему – ну и набормочу)

Фотографии Хохловского переулка 1980-х в ЖЖ . Родное, острое, неповторимое. Слишком всё это невозвратимо, слишком дорого, слишком горячо. По сию минуту.

До сих пор мнится, что жизнь на той развилке завернула куда-то не туда – долго было чувство длящегося тупика, «глухих, кривых, окольных троп», - хотя потом, лет эдак через 25 или даже через те 30, которые ВСЕМУ ЭТОМУ исполнятся уже в следующем году – из этого «не туда» выросла полноценная, крупная, плодоносящая жизненная ветвь. И всё-таки, всё-таки, всё-таки.

***

Мне когда-то страшно хотелось уехать в Венгрию и остаться там жить. (Это единственная страна, куда бы я всерьёз уехала, при всех разного уровня любовях, влюблённостях и очарованностях, адресованных иным частям света). Теперь очередной раз подтверждаю себе, что в некоторых смыслах большое слава Богу, что я этого не сделала, поскольку с Москвой у меня явно очень сильная, глубокая, упрямая и жизнеобразующая связь. Мне больше и важнее, чем «хорошо» с ней, мне с ней глубоко, сильно и важно. В мотаниях по свету, среди прочего, было выяснено именно это.
yettergjart: (Default)
И вот ещё интересно: в Риме почему-то кажется насыщенным и содержательным уже просто жить повседневной жизнью: ходить по магазинам, готовить еду, шататься по улицам, ездить на автобусах… – она здесь очень полна, мнится, превосходящими её соками, сочится ими (как золотистым маслом) и лоснится. Что-то до некоторой степени похожее происходит (для меня) в Москве, но там насыщенность принципиально другая: это насыщенность прежде всего прочего личной памятью, персональной семантикой. Москва и Рим в этом смысле различаются так же, как мелко исписанный, не раз перечитанный, исчерканный комментариями разных времён толстый личный дневник – и толстая-толстая же книга (да такая, которая сама себя пишет) обо всём, что тебя превосходит – к которой, правда, тоже можно оставлять свои комментарии на полях, и, о чудо – они её не испортят.
yettergjart: (ködben vagyunk)
Некоторые люди важны самой интонацией своего существования (хотя бы и не разложимой на слова – а она, как правило, не разложима. Не говоря уж о том, что эта интонация может существовать исключительно в нашем воображении, а самим её предполагаемым носителям может быть решительно ничегошеньки об этом не известно [Да и не надо. У них свои смысловые конфигурации.]). Связанные с ними пространства приобретают то же качество, - и, попадая в это пространство, мы соответствующей интонацией подзаряжаемся: расширяем своё существование на неё или заново уточняем себя в её свете. Независимо, повторяю, от степени её воображаемости. А может быть, чем больше, чем интенсивнее воображается – тем сильнее.
yettergjart: (пойманный свет)
Кроме всего прочего, в Москве есть пространства солнечные - и пасмурные, тёплые и холодные, сухие - и влажные, и это чувствуется всякий раз, когда там бываешь. Из моих сегодняшних топосов Арбат - тёплый, солнечный, сухой. Лубянка - холодная, пасмурная, влажная. Арбат - низкий, туда спускаешься, и там надёжно; Лубянка - высокая, туда поднимаешься, и там неуютно, там продувает всеми ветрами.
yettergjart: (пойманный свет)
(Продолжаю проговаривать пражские заметки)

Всё-таки в полной мере событие – то‚ что переживается всеми уровнями существа – сразу: не только головой и чувствами, но и телесными состояниями, особенно в тонких их оттенках (я бы даже так сказала: чем более тонко дифференцировано проживаемое, тем больше оно – событие). Так вот – возвращение (почему-то) в большей мере таково, чем знакомство с новыми городами и землями, чем загрузка в себя нового материала. Может быть, просто потому, что в отношениях с уже знакомым – с тем, с чем отношения уже есть – наработано больше традиций восприятия; оно отшлифовано, отточено, заострено, чувствительно к малейшему и тончайшему. Всякий очередной акт восприятия работает с прежними заготовками, растёт на уже наращенном фундаменте; всякое новое восприятие в некотором существенном смысле беднее и площе. Новому восприятию зябко, ему нужна разогретая среда прежде заготовленных смыслов.

Так до мучительного подробно переживаю я Прагу и Москву («привилегированные» места моего возвращения, города, созданные в моём случае для возвращения как типа действия, жанра жизни) – и так большими, размашистыми мазками остались во мне другие города Большого Сентября: Париж, Венеция, землистый плотный Нюрнберг, острый отчётливый, похожий на металлическую чеканку Дрезден. (Венеция, конечно, очень взывала к подробному, повторному, даже навязчивому проживанию. Она прямо-таки требовала его. Она даже устроила то, чего не делал со мной, кажется, ни один мыслимый город – ни реальный, ни воображаемый: снилась, сразу по возвращении оттуда, четыре ночи подряд – да с буквальной реалистичностью! - тревожила, диктовала себя, не отпускала. Горячий, цепкий город, кричаще-интенсивный (а ещё Serenissima – Яснейшая!), необыкновенно плотный, проникающий под веки, в самый хрусталик, застревающий в глазу раскалёнными тёмно-красными кристаллами.) Они все остались – как матрицы для своего будущего (даже если оно никогда не осуществится) возможного проживания, как открытые формы опыта, ждущие и требующие – с разной степенью категоричности, вплоть до великодушного приветливого равнодушия (Париж!) – своего наполнения и разработки.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
учинила юным культурологам экскурсиеподобие по Красным Домам и окрестностям, с обширными экскурсами в историю, идеологию и отчасти мифологию московского Юго-Запада - по совести сказать, больше всего рада, что освободилась (и хотя бы этого можно уже не бояться): при устной речи каша в голове преизрядная, вся сконструированная было стройная конструкция совершенно свалялась в комок и выдавалась наружу без всякого порядка. (Но рада уже тому, что - к неуклюжему моему изумлению - нашлись слова для болтания практически без пауз, даже, наверно, больше без пауз, чем следовало бы). А дети хорошие, очень трогательные.
Read more... )
yettergjart: (пойманный свет)
Ну вот, между мной и отпуском не осталось уже совсем никакого расстояния. Отступать некуда, здесь Родос, здесь прыгай.

Постепенно перевожу себя в режим дороги, уговариваю себя захотеть уезжать: с трудом выдираюсь из московского распорядка жизни (вязкого, крупнозернистого, сладкого! Москва – это кому как, а мне – золотистая медленность, та самая струя мандельштамова мёда, которая пока течёт, много чего можно успеть сказать), московских занятий и состояний, слишком много интересного происходит и обещает произойти вокруг, лежит на столе непрочитанным, в компутере и в голове - недописанным, в книжных - некупленным и даже непосмотренным, слишком хочется ещё поработать (руки чешутся, мозги зудят, соответствующее устройство жизни втягивает) и слишком не понимается, как же это жить, этого не делая – ну и т.д. – Составила себе список пражских музеев (одни из которых видела много лет назад, совершенно в другом, так сказать, экзистенциальном состоянии, других не видела никогда), начала воодушевляться. О прочем (об окрестных странах, например, парочку которых мы себе тут уже тихо наметили) внутри себя заикаюсь пока очень осторожно, ибо как начну воображать, так уж не остановлюсь, и воображение довольно скоро перескачет реальность, а хочется всё-таки дать реальности возможность поустраивать мне неожиданности.

В общем, я постараюсь быть на связи, дорогие мои, и вы не забывайте. Мы ещё поломаем сладкие соты московского мёда. А пока полетим-ка собирать пыльцу! – лёгкую пыльцу неминуемо поверхностных странствий. Поглотать воздуха лёгкости, вкус которого уже как следует забылся.
yettergjart: (ködben vagyunk)
Люблю ездить, не люблю уезжать.

Уезжая, сбрасываешь с себя обжитое, защищающее (пусть иллюзорно! какая разница) пространство как огромную шкуру.

…вот ведь что: в Москве, то есть в «своей» среде – принципиально выше процент «символических» действий, то есть переживаемых как таковые. Символическая насыщенность существования гораздо выше; у всякого действия заметно больше «вторых», «третьих» и т.п. планов. Не просто, скажем, проходишь по двору, но - так, как проходила в 1994 году, вспоминая о том, что говорилось вот здесь в 1981-м, а при этом отзывается тебе и то, как тебя тут проводили за руку в 1967-м… - и все эти времена – вот они, все сразу, здесь и сейчас, и образуют сложные оптические комбинации. Заново проживаешь пласты своих прожитых здесь чувств, заново примериваешься к ним, с изумлением открываешь, что кое-что видится теперь иначе, а что-то и вовсе не вспоминается, а что-то ещё, напротив, приобрело такую значимость - хоть зажмуривайся. - «Своя» среда впитывает, как губка: в ней непрерывно происходит накопление подтекстов и вообще осмысленный (независимо от степени своей актуальной осознанности) диалог с бытием. Существование в целом красноречивее, я бы сказала.

«Чужая» среда для нас нема, или мы способны расслышать в ней только самые общие и самые грубые сообщения, окрики, сказанное в лоб. - «Своё» - царство оттенков, нюансов, обертонов, намёков.

«Собственный» город – жирная почва, на которой всё время растёшь. Эту почву невозможно истощить: она всё время обогащается, нарастает. Чем дольше живёшь в городе, тем больше есть что ему сказать (и о чём с ним помолчать, естественно).

Каждое движение здесь, по видимости лёгкое (потому что автоматическое: ну кто думает о том, как он спускается по лестнице или вызывает лифт, как привычно срезает дорогу через школьный двор, как ходит через ту, а не через эту арку, потому что так однажды пошли в 1983-м – и с тех пор, в память об этом, традиция?), на самом деле многократно утяжелено, ибо облеплено ассоциациями, памятью о многочисленных своих повторениях, обременено далеко вглубь уходящими корнями. В «чужой» среде мы выполняем в значительном объёме «голые», едва ли не асемантичные действия, - точнее, с одной только «прямой» семантикой, почти без подтекстов.

Отношения со «своим» городом, тесно вплетённым в личные смыслы – принципиально незавершаемый гештальт, принципиально открытая структура: всегда может быть что-то добавлено, и оно непременно закрепится здесь на уже накопленной основе – весь город работает как собирающая матрица личного опыта. В точности как ремонт, отношения с ним невозможно закончить – только прервать, всегда недосказанными, всегда на полуслове – и всякий перерыв будет болезненным по определению.

В одно тело же с ним срастаемся.

(Я тут взяла да написала текст, ожидавший своей участи больше 22-х лет – с весны 1989-го. И так, оказывается, бывает. Бог даст, он даже и выйдет, ибо под него совершенно нежданно случился социальный заказ [А не выйдет – ну и неважно, главное, что оно написано и можно будет где-нибудь вывесить]. - Это – в дополнение к нему, уже написанному.)
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Жара очень не идёт Москве уже чисто эстетически, одним уже своим грубым пренебрежением чувством меры: этот разноликий и (слишком) на многое гораздый город стремительно превращается под её воздействием в безвкусный, аляповатый, крикливый и вульгарный приморский (только без моря и им задаваемой перспективы) курорт. Не хватает только шелухи от семечек, а впрочем, может быть, где-то уже и хватает.

Нежно-остывающий август, тонкий сентябрь хороши уже своей сдержанной эстетичностью, характером своих интонаций, бережной и точной расстановкой акцентов.

(Пояснение к тэгу: калокерифобия [греч.] - летобоязнь / летоненавистничество. Доктор, это мой диагноз.)
yettergjart: (цветные - вверх)
Больше всего хочется мне в Праге не достопримечательностей и не красот (в отношении Праги мне этого совсем не хочется, и только признание того, что необращение на это внимания будет упрощением её цельности, удерживает меня от полного бирючества в отношении всего этого), но простого диалогического пешего хождения по её улицам, врастания их потихоньку под кожу созерцателю. Хочется Праги как типа пространственного ритма, как совокупности запахов и звуков. Она настолько синонимична у меня началу жизни, что теперь и не умеет восприниматься иначе, как ключ к этому началу, как возможность вернуться хотя бы в воображении к собственным животворным истокам, к обилию сил, избытку будущего – неотделимого, конечно, от неуверенности, от нечёткости собственных границ, от замирания перед громадностью мира. Чувство столь же мучительное, сколь и обновляющее. Будто в кипяток прыгаешь – и выскакиваешь в новенькой блестящей шкурке. Кипящая ключевая вода.

(Москва – всевременье, полнота времён, а Прага – детство-юность-молодость, сплошной сквозняк, вечная уязвимость начала. [Неотделимый от начала жизни] урок – и не без жестокости – избытка и неполноты, избытка и смирения.)

Когда-то – в самом начале моих отношений с этим городом - меня мучила красота Праги, достигающая в её сердцевине трудновыносимых для московского человека концентраций. (Избыточная до бессмыслия, думалось.) Видеть её было - всё равно что дышать чистым концентрированным кислородом: выжигало лёгкие (и глаза). Подавляет, требует соответствий – хотя бы в смысле качества ответного напряжения. Стыдно за собственную темноту, косность, аморфность, за собственное кровное родство с хаосом.

В конце концов мы с красотой примирились вот на чём: красота – тоже вид человеческого опыта. Она должна быть вмещена – даже если это потребует значительных усилий – как разновидность человеческого.

Кроме того, эстетический ожог – в моём случае - входит в состав юности. И уже на этом основании – как ему не быть принятым?
yettergjart: (грустно отражается)
Есть ещё одна вещь, которая очень бы напрашивалась во флэшмоб на букву «М», если бы я не могла без неё жить – море.

Жить я без него могу, однако живу с ним. Впрочем, по-особенному.

Мне никогда не хотелось и не хочется ехать на жаркий юг, тем более летом, чтобы лежать там, не приведи Господь, на пляже и взаимодействовать с морем, избави Боже, в режиме купания в нём. Конечно, это всё остаточный невроз от детских несвобод (тем более сильный и стойкий, чем более сильны были они), но чем бы оно ни было по происхождению – тем не менее: одно только представление об этом вызывает страшный внутренний протест как-де максимально неподлинная (для меня), вырожденная форма жизни. Не говоря уже о том, что голова на жаре отключается, я превращаюсь в растение (а я не хочу, не хочу, не хочу быть растением!), а лежать вообще не-на-ви-жу (кроме разве на диване с книжкой, но так это же отдельный жанр).

Однако летом – прямо начиная с первых дней июня, иногда даже с поздних, переспелых дней мая – Москва пахнет морем.

Начинается – чтобы прекратиться только в первые дни сентября, резко переключающего гештальт – просто какое-то наваждение. В ветре (который сразу становится широким, распахнутым, загребающим огромные пространства) прямо ноздрями осязается морская соль, слух едва ли не физически распирают – чтобы не закрывался - крики чаек. За домами, совсем в двух шагах, мерещится присутствие чего-то огромного. Город бредит простором.

Я люблю в море вот что: представление о нём, его разлитый в воздухе запах, чувство его близости. Море как чувственную идею – несомненно расширяющую внутренние пределы и для того и предназначенную. Его даже не обязательно видеть.
yettergjart: (зрит)
Молодой июнь, текучий, как ясная речная вода. Это к июлю лето загустеет, округлится и встанет шаром, громадным комом под горло. Пока оно подвижно, проточно, чутко дышит – хотя, конечно, уже замедляется; появляются в нём первые тяжи густоты.

(Вот не знаю, как где, а в Москве точно есть улицы, на которых особенно хорошо переживается июнь. Которые с ним гармонируют. Он хорош, например, в районе от Полежаевской до Сокола, на Песчаных улицах. Это очень июньские места.)

У раннего (незатвердевшего!) лета сладкий воздух, оно ещё пахнет весной – маем, (беспредметными) обещаниями, надеждами (сразу на всё!), становлением (естественно, сразу во все стороны!).

И краски у него ещё чистые, майские, взятые тщательно промытой кисточкой.

Ранний июнь доделывает недоделанную работу мая по раскрыванию нас навстречу (безграничному) пространству, по размыканию границ.

Ага, для меня это время с отроческих лет было трудновыносимо едва ли не априорным чувством своей недостаточности (той самой экзистенциальной) на фоне мучительно-гармоничного мира (терминус техникус такой даже сложился для обозначения этого комплекса внутренних явлений: синдром экзистенциальной недостаточности). И даже теперь – хотя теперь уже меньше, - в конце концов, свою недостаточность тоже обживаешь.

Ну и зря, кстати.
А почему зря-то?! )
yettergjart: (ködben vagyunk)
Эх, какое же дурацкое счастье завалиться снова в свою дурацкую беспорядочную квартиру и снова предаться тут заведённому порядку своего беспорядка. За него и стыдно-то только тогда, когда насмотришься на чужие хорошо упорядоченные порядки (в которые, знамо дело, не вписываешься). - Конечно, все эти порядки нужны прежде всего (прежде всех практических функций) для самодисциплины и придания себе (их создающему и поддерживающему) формы. А моя форма, видимо, - бесформье: упругое – оно возвращается в своё исходное состояние с терпеливым постоянством всякий раз, как пытаешься привести его компоненты в более явную разновидность порядка.

Не могу натоптаться по своему дурацкому пространству, по своей ночной одинокой свободе. При всей внешней бестолковости это - крайне функциональная вещь, ибо безукоризненно восстанавливает душевную микрофлору во всём её обилии и многообразии.

Вообще, Read more... )

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 02:27 am
Powered by Dreamwidth Studios