yettergjart: (Default)
Как (говорят) с течением времени и набиранием возраста хочется не столько читать, сколько перечитывать (мне – пока ещё нет, значит, не отпустила ещё суета роста и взросления, невыполненные их задачи, фантомные их боли), так – и это уже замечаю – всё более хочется не столько осваивать (прочитывать всей собой) новые, неизведанные, равнодушные ко мне, свободные от моих содержаний пространства, сколько перепроживать, перепрочитывать пространства уже случившиеся – успокаивая себя таким образом будто бы неисчезанием всего, надёжной накопленностью прошлого во всех этих местах. Подтверждая себя ими.

Новое кажется пустым (да таково, в смысле субъективных содержаний, и есть). Его, чистую (как обжигающий спирт) возможность, ещё предстоит заполнить – и неизвестно, удастся ли, запросто может и не удаться. Иными словами, во всяком новом всегда жива возможность поражения. Новое травматично; если оно не травматично, не причиняет боли, - оно недостаточно ново. Это – боль нормальная, нормативная, инициирующая. через неё надо пройти, но тем не менее.

Между нами и старым / освоенным, пусть хоть и мнимо освоенным, - всё более толстая прослойка накопленных смыслов. Даже если они неприятны нам, мы по крайней мере уже знаем, как с ними обращаться.

Новое режет по живому, наотмашь.

Слишком уже нарабатываешь к известному возрасту защитных техник – ослепляющих, да, но открывающих и другое зрение. У человека много зрений.

Понятно же, что чтение и перечитывание – две разных бесконечности, - но обе – бесконечности, обе – принципиально разомкнутые структуры, обе работают на наращивание, растягивание личного пространства, и последняя – не менее первой. Они даже - две разных новизны, из которых ни одна другой не уступит (разве что вторая, может быть, несколько менее травматична, тут всё-таки уже есть поддерживающая и направляющая память о пройденных дорогах, наработанные навыки обращения с предметом восприятия).
yettergjart: (Default)
Ровно через полгода стукнет мне 54 непостижимых года. Мягкая, ласковая, вкрадчивая окраска этих цифр (сладко-бледновато-морковный, глуховато-ясновечерне-голубой) – совсем не о том, когнитивный диссонанс – обескураживает совершенно.

Какой интересный опыт столько жить.

Жить у меня плохо получается (не получается почти ничего совсем, что получается – то валится из рук; разве иногда само собой получается подгонять слова друг к другу – но, во-первых, оно само, во-вторых, этого слишком мало для чего-то дельного, в-третьих, как говорил по своему поводу один из важнейших поэтов нашего поколения Денис Новиков, это компенсация за полную жизненную непригодность. Едва узнав эту цитату, не устаю её про себя повторять – и почти утешаюсь), - плохо получается - и очень нравится. Оказывается, это возможно одновременно, легко, без всяких противоречий. Плохо, тяжко, темно, неуклюже и неточно всё – ну или почти всё – что идёт от «меня» и «моего» - и жгуче-прекрасна, незаслуженно и недостигаемо прекрасна жизнь в целом и на множестве своих участков. – Скорее всего, это подростковая мысль-она-же-и-чувство, порождаемая внутренней незрелостью и угловатостью. Ну так и вырасти тоже не удалось. Постареть удалось (и мы работаем над этим), а вырасти - нет.

(А вот скажи, – дёргаю я сама себя за рукав, - выросший человек – это какой? – И первое-первое, что приходит на внутренний язык, - это себе и отвечу, сама удивляясь: великодушный. Великодушный к себе-и-к-другим, неразделимо (а это значит: оставляющий между событием и реакцией на него большие свободные пространства, - душа велика, в ней места много; умеющий каждое видеть не со стороны даже, а с нескольких по крайней мере сторон; каждому событию – и себе в них – дающий свободу); а ещё? - сильный в смысле умения владеть, управлять и пользоваться собственной внутренней силой, сколько бы её ни было, даже если мало <умеющий относиться к себе с, так сказать, известной долей конструктивной утилитарности – как к инструменту существования>; уравновешенный - не в смысле отсутствия внутренней динамики, а чтобы ничего не перевешивало и не перекашивало, тем более, не раздирало бы на части, даже если – высший пилотаж! – динамика очень велика. Тонко и чутко уравновешенный с миром. И далее начинаются совсем банальности, но без них никак, они соль земли: ответственный – выполняющий обещанное себе-и-другим; умеющий оценить свои силы; такой, которого слушаются, не валясь у него из рук, предметы, включая его собственное тело. – Понятно, что это не всё; но если этого нет, можно быть уверенным, что вырасти – овладеть неизреченной грамматикой человеческого существования – не удалось.)
yettergjart: (Default)
Мысль о смерти и смертности – не из тех, которые думаешь, но из тех, которыми живёшь, которыми охвачен(а) как разлитыми по всему существу состояниями – не направлениями внимания даже, а если и направлениями, то такими, которые направляют всё существо человека в целом: они – модусы существования. – Об этом, это думаешь не потому, что такое думание чем-то поможет или решит какие-то вопросы, - не поможет и не решит. Просто потому, что думаешь; затем, чтобы думать. Иногда у этого думания бывают и побочные продукты, но они именно побочные. Не ради них всё. Не в результатах тут дело.

Эти мысли живёшь, чтобы они тебя проработали и преобразили. С ними взаимодействуешь как с формирующим началом. (И нет, это не результат. Это процесс.)

Так в молодости всей собой думаешь молодость, в любви всей собою думаешь любовь. (В детстве, наверное, - плохо помню уже, всё хуже помню, - не думаешь детства всей собой – просто потому, что не знаешь ещё отличных от него состояний как собственного опыта, - внутренне ни от чего его не отличаешь. Содрогаешься только, когда оно кончается – и начинаешь думать молодость.)
yettergjart: (Default)
Со старением ровесников, с собственным старением перерождается ткань бытия.

Но теперь, теперь только я понимаю всей собой – не головой, а вообще всем, опережая голову – что старость, выпутанность, насколько возможно, из социальных уз, существование после самой себя – это огромный выдох, возможность быть самой собой в чистом виде, помимо всех (или большинства) надиктованных социумом условностей, ничего никому не доказывая. Уже можно не утверждать «себя» во множестве её суетных, надуманных, исторически преходящих определений. Уже можно себя отрицать, не замечать, что угодно, - останется – пока будет оставаться – самое существенное.

И это так велико, что мудрено ли, что и плату спрашивают соответствующую. Такое возможно только перед лицом небытия.

Удивительно, насколько в молодости (которая вся так помнится, так живо и подробно, будто она – ещё чувственная реальность, будто она здесь-и-сейчас) этого не знаешь.
yettergjart: (Default)
Конечно, с возрастом отделяешься от себя, оставляешь себя позади. И смотришь на себя, разумеется, всё более извне. И даже оглядываться хочется всё меньше.

А ещё понимание собственной нескладности, неудачности, неполноты своей человечности, оказывается, счастливо примиряет с собственной смертностью, - делает её, невместимую, более вместимой, неприемлемую – более приемлемой (и даже, что совсем немыслимо, - необходимой). Вот была бы я, думаешь, хороша, умна, гармонична, делала бы людей счастливыми (что угодно поставить в этот прекрасный ряд из списка неимеющегося, а хоть бы и весь его) – жалко было бы такую замечательную меня. А так – смахнёт Господь мокрой тряпкой с аспидной доски это неловко написанное слово, спотыкновение божественного Его грифеля – и мир станет, пожалуй, даже лучше.
yettergjart: (Default)
Накапливать присутствие – внутри себя. Не растрачивать его направо и налево.

Возрастные стадии отличаются, помимо многого прочего, ещё и соотношением (само)накопления и (само)растраты, - причём, может быть, и внутренней структурой этих действий (этих модусов поведения). В молодости (вообще – на восходящей стадии жизни, она не тождественна молодости, не сводится к ней), тратя себя, себя наращиваешь. На нисходящей стадии – уже нет.

Наверное, это огрубление, что-то всё-таки приобретается (в смысле глубины существования, чего ж ещё, ради него всё), но – такова тенденция.
yettergjart: (Default)
Как в молодости – не просто даже хотелось, но чувствовалось страшно, определяюще важным, чтобы что-то непременно происходило и менялось, и получать «впечатления»

(которые считались априори выращивающими, укрупняющими, - в конечном счёте, почему-то непременно улучшающими меня, хотя понятно, что этого ещё ничто не доказало, как, впрочем, и того, что лучше быть как можно крупнее, чем мелким, - не будь мелкого, крупность крупного не была бы ни видна, ни понятна, - у нас, мелких, важная функция в бытии, но то отдельный разговор),

так теперь драгоценным кажется каждый момент, в который ничего не происходит, в котором жизнь, не раздираемая «впечатлениями», «переменами» и «событиями», остаётся наедине с самой собой и чувствует собственные корни. И смакует это чувство.

Отсутствие «событий» и «происшествий» - основа жизни. Всё же, что «происходит» - (хрупкая) настройка над ней и может быть легко сметено.

Не говоря уж о том, что жизнь – событие сама по себе. Настолько (большое и значительное), что ничего другого ей по большому счёту не нужно, - все добавления по большому счёту ничего не меняют.

(Да, да, я отдаю себе отчёт в том, что развитие такого восприятия прямо связано с убыванием всякого рода ресурсов, включая исчерпание времени жизни. Молодые так чувствовать не должны, у них другие стадиальные задачи; они работают над развитием других областей общекультурной оптики.)

Во всяком случае, внимание ощутимо смещается с «фигур» к «фону»: с фигур-событий к фону-основе, к фактуре и подробностям этой основы, ко всему тому, что прежде (в начале жизни, - давно!) мнилось не просто незначительным, а даже незаметным. – А от «фигур» хочется попросту отводить глаза.

(Надо ли говорить, что «прокрастинации», оттягивание необходимого, упрямое растягивание бессобытийных участков между событиями для того и нужны, чтобы в жизни было больше бессобытийного, то есть настоящего. – Это, если угодно, протест, и не такой уж бессознательный, против засилия «активности» и «событий».)
yettergjart: (Default)
Прошло время собирания жизни, наработки материала для неё, вещества её

(в молодости ведь, и когда растрачиваешь, - всё равно собираешь: всё в копилку, всё в рост, всякое лыко в строку, даже если поймёшь это лет через двадцать-тридцать. Вот и правильно, и не надо сразу понимать, это сужает, - надо дать себе свободу непонимания. Тем больше будет пониманию пространства, чтобы развернуться).

Настало время растрачивать накопленное. Транжирить его.

Чтобы ничего не осталось.

Стремление что бы то ни было оставить после себя, сама потребность в этом – несвобода.
yettergjart: (Default)
Старость хороша ещё и тем, что открываются - внимательному, конечно, взору - огромные пространства за пределами (окаянных) женско-мужских отношений, которыми, в их тупиковости и невозможности, истоптаны были и начало жизни, и её середина.

Может быть (очень вероятно), за пределами человеческих отношений вообще.

Только ты и мир – мир и ты, постепенно расчеловечивающийся.

Старость – расчеловечивание, которое проходит через стадию «всечеловечности», - или, что вернее, через иллюзию её: постепенно теряешь все свои человеческие признаки и координаты: пол и гендер, социальные функции, человеческие связи. Всё это отшелушивается – остаёшься «человеком вообще». Остаётся какое-то ядро – та самая неизменная, всему предшествующая, ни с чем не совпадающая точка восприятия, что была схвачена и узнана – осознана? – впервые в детском саду декабрьским утром 1969 года. – Потом, конечно (что самое странное), исчезнет и она. – А до тех пор – процесс растождествления, сложный, многоуровневый, где мучительный, где сладостный, где мучительный и сладостный одновременно.

Старость, старение – захватывающее приключение, да.

Причём ради этого приключения нет даже никакой нужды выходить за пределы своих четырёх стен – всё равно самое интересное, захватывающее, самое существенное, касающееся вот прямо лично тебя, - с тобой случится. Ты ничего не упустишь, никуда не опоздаешь.

Молчи

Aug. 23rd, 2018 04:51 am
yettergjart: (Default)
Всё больше осваиваю внутри себя ту мысль, она же и чувство, что телесное присутствие – разновидность речи, - обращённая, прежде всего, к миру в целом. (И, о, она может быть отчаянно громкой. Тут тоже хочется говорить шёпотом.) С углублением в старость мир становится нашим основным – всё более единственным - собеседником, с которым можно разговаривать молча.

Вполне возможно, следующий этап развития – потребность в молчании вообще. В молчаливом молчании. Не перебивать мира. Не наговаривать себя ему в уши.

А потом – уже даже не слушать.
yettergjart: (заморозки)
С приближением старости всё прозрачнее делается жизнь: всё больше просвечивает сквозь неё то, что останется после неё (всё-даже-ветхие-скворешни [но какой оглушительный весенний шум, свист и гам в этих скворешнях из цитаты! Ну и что, что не про нас, ну и что.]). Жизнь всё меньше это застилает, чтобы превратиться в конце концов в осеннюю паутинку да и улететь.

Удивительно, как медленно, как терпеливо работают в человеке силы убывания, как – не хуже роста, с которым они, конечно же, в родстве – они выстилают дорогу будущему уходу, готовят нас к нему. Как они культивируют множество – предназначенных уничтожению с нами вместе – замечательных свойств и умений: благодарность, смирение, внимание… Как тонко настраивают человека. Казалось бы, ну зачем, небытие и так примет, ему всё равно, готов ты или нет. А оно (убывание), ишь, как старается, как выкрашивает тонкими осенними красками, чуткими осенними кисточками то, что потом всё равно будет выброшено. Как драгоценно-избыточна в нас его работа.
yettergjart: (Default)
Ну всё, теперь время будет стремительно оползать ко дню рождения (искристому-золотистому, как к нему ни относись, независимо от того, сколько лет исполняется, от тяжело-задохновенной, одышливой, сухо-потрескавшейся цифры «53», - мой день да и всё, должно же быть хоть что-то моим в этом утекающем, и стремительно, сквозь пальцы мире, - вот, точка в календаре). Прямая столь же финишная, сколь и короткая.

Ещё чуть-чуть, и год перейдёт в фазу выдоха, день рождения всегда делит год на две «неравные половины», на стадию восхождения-вскарабкивания и стадию нисхождения, скатывания, - на вдох и выдох.

Наступает время выдоха.

Год, набиравший себя всю первую свою половину, теперь будет вначале медленно, затем всё быстрее и быстрее освобождаться от самого себя.

А я буду осваивать новый возраст, и в нём, как всегда, поначалу будет жёстко, чуждо и странно, а потом он обживётся, смягчится, станет неотличимым от меня – и будет так же странно с ним расставаться, как теперь – признавать его в качестве своего.
yettergjart: (Default)
Это не совсем правда, что жизнь стареющего человека всё меньше состоит из настоящего и всё больше – из прошлого. Она из них, конечно, состоит, но как-то так, что её настоящее – разбухает. Оно всё больше и больше, всё подробнее и подробнее пропитывается прошлым, как бы комментируется им, - получает, так сказать, гиперкомментированность, обретает избыток контекста и подтекста. Но это всё - настоящее: живое, большое, перенасыщенное самим собой. Оно утрачивает сиюминутность и становится всем. Оно всё - сейчас.

Зато от будущего – от химеры будущего, от его морока и (само)обмана, от будущего как зоны неопределённости и тревог, от будущего как предмета усилий (толща которого, которых – этих непредставимых, неотменимых усилий так давила в юности) – мы всё более свободны.

(И кто бы сомневался в том, что у слова «настоящее» - зелёный цвет, - пасмурно-зелёный, холодно-зелёный, древесно-зелёный, совсем как у челюскинского воздуха зелёной-зелёной, глубокой середины семидесятых?)
yettergjart: (заморозки)
По счастию, старость тащит за собой, в себе столько запасов молодости (такой подробной памяти о начале, что, по существу, - самого начала), внутренней яркости, внутреннего движения и света (какой-нибудь июнь 1982-го до сих пор трепещет не в памяти даже, а в живом ощущении, как пронизанный солнцем свежеразвернувшийся лист, со всеми прожилками, - это не «тогда», это просто другое «сейчас»), - что этого действительно хватит на всё время угасания, на всю длину потёмок.

Запасавшись молодостью всю жизнь, теперь мы тратим её – и наверняка не растратим до конца, потому что её было очень много.

Старость – это интересное открытие границ, ограничений и ограниченностей своего «я» и (на втором шаге, конечно) принятие их (то самое «знание+осознание его ограничений», которое, по не помню откуда прицепившемуся ко мне определению, означает мудрость. Особенно осознание ограничений, да. Ну и понимание, что с ними делать, вот что самое интересное.)

Старость – это работа с границами. Ну, всякий возраст – это так или иначе работа с границами, просто в первой половине жизни из в основном пересекаешь, проблематизируешь, растягиваешь, ломаешь, прорываешь, переконфигурируешь, бьёшься об них лбом и начинаешь снова, - а в старости по большей части если уж и не принимаешь (глупо как-то не принять, хотя тоже в своём роде интересно) и разведываешь, как они устроены.

Понятно, что и то, и другое смыслоносно.

Read more... )
yettergjart: (копает)
В том, что днём - и даже ранним вечером, и даже не очень ранним, но вполне ещё свежим вечером (скажем, в половине 11-го) - не думается (а сплошь мается, мыкается, отвлекается, тянется время...), а думаться ясно, бодро, жёстко, собранно начинает только ночью, в третьем-четвёртом часу, уже в предчувствии неминуемого утра, - есть какая-то издевательская, но тем не менее очень стойкая закономерность. Можно засадить себя за работу светлым днём, можно даже терпеливо и прилежно за нею весь этот день сидеть (и весь день благополучно на это ухлопать), но думаться - а вместе с этим и чувствоваться - начнёт только ночью. Притом даже (почти) независимо от степени усталости.

Самое правильное в этой ситуации - не хотеть от себя невозможного и смириться.

Так и хочется пуститься в обобщения и сказать, что так же точно острее, точнее, яснее - когда кожей чувствуешь, что время истекло - живётся и в старости, в вечернюю и ночную пору жизни, - но, разумеется, не скажу.
yettergjart: (Default)
Весна не для того, чтобы работать. Весна для того, чтобы созерцать бытие, впитывать его, пренебрегать условностями. Весна – время цельности, безграничья, растворения границ в весеннем воздухе, всеединства.

Весна пьянит - изо всех сил, всей мощью напоминая нам, что мир необозримо и непреодолимо превосходит и наши (хрупкие, как декорации) обязательства, и наши обстоятельства, и нас самих.

Весна – это наглядный, осязаемый урок сразу и крупности мира, и нашей незначительности.

И если в молодости – да вообще чуть ли не всю жизнь! – это тревожило, беспокоило, угнетало, вызывало протест и желание спрятаться (защищаться от весны – оберегая свои хрупкие, спорные, проблематичные границы), - то теперь это освобождает.

Потому что не только понимаешь, но и соглашаешься, и радостно принимаешь – что так оно и есть.
yettergjart: (Default)
Откладывание дел на сладостный потом (которое, как известно, - наращивание себе запасов будущего под кожей) – особый, изощрённый, извращённый вид накопительства: накопительство ещё-не-прожитого времени (обратная, близнечная сторона его разнузданного проматывания. В сущности, одно и то же) – вкупе с надеждой (она же и иллюзия), что непременно это время проживёшь, затем и копишь. А на самом деле копишь ради одного: ради чувства обладания этим временем, самим фактом его наличия – чувства защищённости им от небытия.

Копить время и губить его – конечно, одно и то же (и нечего обольщаться), - время ведь живёт, пока его живёшь, пока то самое здесь-и-сейчас, - только сгорает оно на этом лету стремительно – как бабочка в огне.

Куда ни оглянешься, везде перед нами разные формы исчезновения. Само возникновение – это тоже оно.

Просто в старости это, видимо, заметнее всего, - концентрируешься на этом как лицо, так сказать, заинтересованное. (Говорю же – старость – оптический прибор, позволяющий рассмотреть то, чего в других возрастах видно не было. Разумеется, то же относится к каждому из возрастных состояний).
yettergjart: (Default)
И вот теперь, когда мир, в сущности, тебе уже не нужен, - когда нет уже жгучей, выжигающей потребности в нём, - можно об этом мире мечтать взахлёб – совершенно бескорыстно – не втягиваясь.

И тебе ничегошеньки за это не будет.
yettergjart: (Default)
Чем меньше остаётся дней жизни впереди – тем слаще их транжирить. Тем убедительнее иллюзия собственной силы и свободы от их малости и убывания. Щедрость саморастраты, неразумие саморастраты – доблесть бедных (старых), богатым (молодым) это слишком легко.

В стремлении рационально и с пользой употребить каждую минуточку жизни есть что-то рабское.

Каждым проматыванием дня впустую ты бросаешь вызов собственной смертности.
yettergjart: (Default)
В молодости хотелось несчастья и страдания, «надрыва» - и как знака подлинности существования и самой себя, и как источника и инструмента этой страстно вожделеемой подлинности, а с нею и глубины (не страдавший-де – мелок, «хорошая жизнь портит»), и как, наконец, испытания собственных границ, их конфигурации и прочности. Ну и витальных ресурсов было в избытке, даже – в мучающем избытке, хотелось растратить, чтобы легче было. Быть счастливой (даже когда вдруг почему-то, вслепую, получалось) чувствовалось и невозможным, и неприличным. Да, нарывалась, да, получила по полной программе.

Теперь явное убывание витальных ресурсов располагает к другой позиции (да, к самообереганию – и к обереганию других как связанных со мною в одну жизненную систему). К изыскиванию возможностей быть счастливой и чувству драгоценности каждой из них – вплоть до малейших.

К старости человек становится мелочным, да. Тративший и транжиривший себя охапками – трясётся над каждой капелькой бытия.
yettergjart: (заморозки)
И ещё думаю, что человек молод (хотя бы – остаточно молод; молод по типу внутренней динамики), пока ему хочется ездить по свету (это – как форма набирания в себя чужого); но тогда и шире: пока ему вообще хочется набирать в себя, присваивать и осваивать чужое, проблематизировать свои пределы, расти и меняться. Когда этот голод – настойчивый, не хуже соматического - перестаёт терзать человека, оставляет его на (благословенной) свободе, наедине со своим неисчерпаемым здесь-и-сейчас – вот и старость.

Может быть, старость – это возвращение к детской неисчерпаемости текущего момента (за его пределы ведь начинаешь рваться позже, в отрочестве-юности, терзаема зудом преодоления данного и заданного). В старости мир возвращает нам свою полноту – тем более счастливую, что мы ничего от неё, от него не хотим, что мир нужен нам всё меньше и меньше.
yettergjart: (Default)
…до какой степени мне уже не нужна чужая жизнь, иная жизнь вообще. Мне бы с этой справиться. И то едва получается. Почти не получается никак.

В моём нынешнем возрасте уже любое расширение жизни, увеличение её безответственно: вероятности, что не сможешь справиться с набранным, осмысленно и заботливо им распорядиться – всё больше и больше.

А ещё ведь надо уберегать себя от слишком поспешного убывания и разрушения – себя как условия всякой ответственности.

В каком-то смысле (да во множестве их) ответственность важнее меня самой. Я – только её условие, а она самоценна и выходит за мои пределы, - но без меня ей не на чем держаться.

Единственный способ – ну не то чтобы избежать добровольно набранной избыточной ответственности, но как-то жить с нею, не (слишком) разрываясь, не (слишком) надрываясь, не умирая каждый день, не превращая свою жизнь в сплошную вину и стыд – легче к этой ответственности относиться. В смысле не пренебрежения ею и запускания связанных с нею дел, но выстраивания между собой и ею самооберегающей эмоциональной дистанции – чтобы опять же не разрушать / не слишком быстро разрушать себя как единственное и необходимое условие того, что эти обязанности вообще будут выполнены.

Самооберегание необходимо для того, чтобы и я, и ответственность могли жить обе.

Окутаться внутренним огнеупорным панцирем – и без него в полымя ежедневных дел не вступать, иначе сгоришь. Техника безопасности. Так присутствовать в них, чтобы никогда не присутствовать вполне, чтобы отчасти и отсутствовать – оставить себе таким образом хоть какой-то ресурс для восстановления в случае, всегда вероятном, если эти дела обернутся неудачей, а то и катастрофой. Постоянно, то есть, помнить, что ни к делам, ни к ответственности и обязанностям (по определению превышающим твои скромные возможности, заданные отчасти и для того, чтобы тебя, безнадёжно малую, растить, чтобы тебя, безнадёжно хаотичную, космизировать) ты никогда не сведёшься целиком, без остатка – сколько бы они тебя ни превосходили. Что этот Ахилл тебя, старую Тортиллу, не догонит никогда.

(Ну понятно, что тут хорошо бы соблюсти и поддерживать некоторый конструктивный баланс, не допуская себя до совсем уж полного пофигизма, который при такой дистанции становится гораздо возможнее. То есть, слишком большой она быть всё-таки не должна.)
yettergjart: (tapirrr)
Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего, пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Conservat omnia

Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего. пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Как соединяется тончайшая, сиюминутнейшая хрупкость и чуткость жизни с бессмертием? Ума не приложу (а умом и не поймёшь). Но соединяется самым прямым, непосредственным образом. От одной до другого - меньше шага. Вообще никакого шага нет.

2014. Сергей Волков. Первый снег. Даниловский вал.

2014_Сергей Волков. Первый снег. Даниловский Вал.jpg
yettergjart: (Default)
Ну да, ещё одна молодость. Неожиданно, признаться. – Начало нового дела – всегда молодость (беспомощность и необходимость обрастания навыками, а пока не обрастёшь – ты без них как без кожи, и кости мягкие – стоишь нетвёрдо. На самых первых порах – просто младенчество). – К великому счастью, молодость не первая, уже есть запасы твёрдости, наработанные на других материалах, - и твёрдости, и осторожности, и умения защищаться (в том числе – от собственной глупости, наивности и возможных поражений), и сильно меньше одного из самых сумасшедших и опасных компонентов молодости - эйфории, но она и из самых необходимых её компонентов, без эйфории какая же молодость.

Чем больше молодостей у человека, особенно – по полной программе прожитых, тем, наверно, он экзистенциально крупнее, а? (Ах, как я люблю экзистенциальную крупность, мало что так люблю, как её.) Человек измеряется количеством начал, а?

(Причём то, что всякое начало хорошо бы доводить до спелой сердцевины и зрелого конца, а то безответственно как-то, при этом вопрос очень отдельный. – Да, разумеется, но сейчас дело не в этом.)

И ещё я всегда страшно ценила людей, до замирания в трепете перед ними, отваживающихся резко и крупно менять свою жизнь, особенно в так называемых поздних возрастах, когда уже вроде бы всё затвердело. Вот чуть ли не за один только этот жест ценила всегда, практически независимо от результатов этих перемен, которые, понятно, могут быть очень всякого качества. Мне этот жест казался (да и кажется) даже этически значимым: как особенно радикальный акт ответственности за свою жизнь. (Тема ответственности – одна из тех, перед которой, вокруг которой я, довольно бесплодно, но и довольно навязчиво, топчусь всю жизнь.) (Перед кем ответственности? – Перед чем-то вроде Мирового Всего, не знаю. Адресат этой отвественности настолько не был никогда важен, что никогда всерьёз и не прояснялся.)

И вот и я туда же. (Это, конечно, не самая крупная по масштабу из перемен; пуще всего я ценила с довольно раннего сознательного возраста – почему-то - людей, переселяющихся в чужую культуру. Думаю и даже надеюсь, что меня минует чаша сия, но нынче мы, к счастию, не об этом.)

А я-то уже совсем было собралась врастать в старость.

Я, конечно, всё равно в неё буду врастать, никуда не денусь, - но параллельно с ещё одной молодостью.

Старость молодости не отменяет – но и сама не отменяется ею, вот ведь что.

Дикий шиповник и белый, белее любого )
yettergjart: (Default)
Заблуждаться всякий горазд, от них же первая есмь аз. – Сколько ни учу себя стареть и убывать (нечего отбрыкиваться: это общечеловеческая программа, которую надо отработать, иначе не поймёшь некоторых важных вещей, которые понимаются только изнутри старения и никак иначе, - только как собственный опыт, из книг не вычитаешь, сколько ни отождествляйся с читаемым, всё будет умозрительно, тут самой уязвиться нужно), - а всё кажется, будто я по сию минуту на самом краешке жизни, тоненьком, которому ещё предстоит нарасти и окрепнуть, в её начале, и в лицо мне хлещет ветер будущего.

И ещё

Jul. 22nd, 2017 06:29 pm
yettergjart: (Default)
В первой половине жизни отчаянно хотелось дальнего, присвоения его, взаимодействия с ним. Теперь всё больше хочется внимательного, прочувствованного, детального взаимодействия с ближним – с самым ближним, в пределах того, до чего можно дотянуться рукой.

Хотя, конечно, это противоположно прибывающей с годами внутренней свободе.

Хотя как знать.

Read more... )
yettergjart: (sunny reading)
…ну, а теперь покупка книг приобретает отчётливый экзистенциальный смысл. Она, собственно, имела его всегда, с самого начала этой практики при первом появлении личных карманных денег, но теперь он ясно осознан – в том числе и в своём отличии от смыслов набирания образованности, которую, уже ясно, мне всё равно в желаемом, самой от себя требуемом качестве не приобрести. Это – не стяжание «образованности» и даже попросту знаний (the more we know, the more we forget), - но попросту обещание, воплощённое и осязаемое обещание самой себе того, что будущее – будет. Его предстояние во второй половине жизни всё более становится таким проблематичным, что постоянно требует – чтобы можно было жить - убедительного подтверждения.

Даже если его в силу чего бы то ни было не будет, это обещание, само чувство его важно пережить. Дни рожденья и Новые годы – это теперь, и чем дальше, тем больше – о прошлом. А о будущем – только покупка книг, только она одна.

Циолковский3.jpg
yettergjart: (Default)
Как в первой половине жизни волновало меня всё, что человека впечатляет, захватывает и вовлекает, так теперь, во второй, мило всё, что отпускает его на свободу.
yettergjart: (грустно отражается)
С течением времени всё больше занимают меня несловесные формы рефлексии в частности и несловесные – и досмысловые, предсмысловые – формы существования вообще.

(С другой стороны, рефлексией, пересматриванием и прояснением – до режущей ясности – собственной жизни оборачивается всё, что угодно, вплоть до переписывания телефонной книжки: что ни имя – то жаркий ком жизни, жаром обдаёт, даже если с человеком как таковым не было существенных взаимодействий: тянется за переписываемым именем весь пласт жизни, в которые этот человек был вплетён, со всеми ниточками-корешками. Жизнь на каждом шагу напоминает о собственной нерасторжимой цельности, заставляет её пережить.

И да, выговаривать это, раскладывать это на слова – не хочется, хочется умолчать, вмолчать в себя глубже: так, мнится, красноречивее. Так – подробнее.)

Не стану говорить, что это – усталость от слова и смысла (хотя иногда думать так хочется), - скорее, всё-таки, внимание, наконец, к тому, что долгие десятилетия оставалось без достаточного внимания. В конце концов – тоже в угоду слову и смыслу, которым никуда не деться от доминирования.

(Внимание к слову, цепляние за него, вымучивание его из себя любой ценой теми же самыми долгими десятилетиями стимулировалось с отрочества идущим навязчивым страхом «деградации» и «отупения»: необходимо-де всё время заострять, усиливать себя словом, иначе сгладишься и перестанешь быть. Понятно, что таким образом пережитая потребность в слове – не что иное, как одна из масок – вполне прозрачная – страха смерти. И недоверия к миру – а, кстати, и к себе – что, в общем, тоже один из обликов всё того же самого. Если жизнь – усилие (а слово, выговаривание – ещё какое усилие), то отсутствие усилия – сами-понимаете-что.

Значит ли это, что вхождение в смерть – окончательный акт доверия миру, окончательный отказ защищаться от него, проводя между ним и собой границу, поддерживая её усилием?)

Во всяком случае, едва ли не любые формы дословесного, не оформленного в слова, не уловленного словом (мир-ловил-но-не-поймал) существования воспринимаются нынче как чистый воздух.
yettergjart: (Default)
Или – подумаешь, что это смерть так, готовя человека к себе, - задолго, загодя, чтобы не торопиться и сделать работу тщательно и качественно - постепенно отчуждает его от самого себя (милосердная – чтобы не так жаль было с собою и своим расставаться, когда придётся), накапливает себя микроскопическими дозами в его телесном и душевном составе, плавно, плавно – до критической массы. Может быть, это не только у неудачников – защищающихся самоотчуждением от мучительности собственных неудач, – но вообще у «всех» так? (Нет ничего бессодержательнее разговора обо «всех» - и тем не менее. «Все» ведь стареют, «все» ведь умирают, - наверное, что-то хоть сколько-нибудь похожее с ними происходит при этом? Если что-то людей и объединяет, так это антропологические константы [и как не быть им благодарными за их объединяющий потенциал, за наглядный материал для взаимопонимания?].

Когда-то, в первой половине жизни, думалось и чувствовалось, что всякая работа и всякое занятие вообще – это выработка и наращивание «я». (Потому-то и хотелось – в молодости особенно – впутываться во всякие занятия, предприятия, авантюры, испытывать всякие опыты – чтобы из всего этого высасывать материал для построения «я», чтобы оно было большим, весомым, устойчивым. – «Я», воображалось, - это такая жемчужина, которая намывается водами времени из всякого мимопротекающего песка вокруг исходной, «заготовочной» точки самосознания – и она-то и есть главный, а по существу и единственный продукт всякого процесса, а остальные продукты – [пренебрежимо-]побочные.) Теперь, во второй половине, хочется думать, наоборот, что всякая работа от этого «я» освобождает, развеивает его в пространстве, снимает его каждый раз с человека тоненькой-тоненькой стружечкой, пока до ядра не доберётся. (Так, соответственно, теперь и опыт-то, подумаешь, не нужен? зачем опыт – с его наработкой материала для «я», если его уже и размещать негде?) А как только доберётся – рррраз! – и всё.

Может быть, культивировать и наращивать это самое «я» следует только затем, чтобы потом как следует (так и хочется сказать – с удовольствием) от него отказаться.

(Получается простой ответ на вопрос, «зачем» жить: вначале – затем, чтобы стать собой, потом – затем, чтобы собой быть перестать. [Впрочем, тут слишком уж бросается в глаза и непрояснённость собственного смысла этого самого «я» (если оно – не только мячик, который две половины жизни перебрасывают друг другу), и явная его – при таком выстраивании ситуации - инструментальность. То есть, непрояснённым остаётся и вопрос, для чего им вообще перебрасываться-то, для чего его, обречённое, отращивать.])

Но может быть и то, что у тех, у кого хорошо (осмысленно, плодотворно, красиво, гармонично…) получается быть собой, всё совсем – или хоть в какой-то степени - иначе.
yettergjart: (Default)
И вот чего хочется, с прибыванием так называемого возраста, всё больше: чистого неспециализированного, самоценного присутствия, даже досозерцательного – основы всего остального и последующего, - надёжной, как всякая основа, и уничтожимой только вместе с нами самими. Роскоши, которой обладают в полной мере только раннее детство и глубокая старость.
yettergjart: (копает)
...и любая работа въедается в кончики наших пальцев, они начинают пахнуть ею. Любая – формирует весь телесный состав, не говоря о душевных движениях. Ни от одной не уйдёшь – ни из одной не выйдешь – прежним. На каждом шагу застаёшь себя за следами прежних работ (именно их прежде всякого прочего опыта – потому, что работа – из числа опытов наиболее интенсивно и подробно пережитых. И она формирует человека длительнее и подробнее, чем, кажется, даже сама любовь – которой культурное сознание склонно приписывать одно из наиболее сильных формирующих воздействий. - Любовь формирует, кажется, крупными мазками и – приступами, а работа, терпеливо и повседневно, выделывает нас на уровне мельчайших душевных волокон.)

(Может быть, основная черта человека после определённого возраста – гиперсформированность, критическая масса накопленного опыта – понятого не как груз, который можно вынуть, но как собственная его форма, которую «вынешь» только вместе с самим собой.)
yettergjart: (az üvegen)
Ещё из примет возраста:

«своё» делается всё менее важным как предмет внимания – «своё» как таковое, узкое, единичное, случайное. Да, оно, пожалуй, даже дороже теперь, чем в молодости (когда из многого «своего» хотелось выползти поскорей, как из чулка не по размеру, да и уползти прочь) – потому что знаешь его, единичного, преходящесть и обречённость, потому что знаешь, за что стоит быть ему благодарной, - но дорого оно, по большей части, молчаливым порядком, физиологически (что казалось чулком не по размеру – оказалось кожей, но и наоборот – что мнилось неотчуждаемым свойством натуры, слетело легко, как сухая шкурка). Говорить и думать о нём, в его самодостаточности – не хочется, не чувствуется важным. Вот как об одном из вариантов «человеческого» - совсем другое дело. «Человеческое» как таковое как раз очень интересно, его хочется подлавливать везде. «Своё», в начале жизни застилавшее весь горизонт и убедительно им притворявшееся, становится прозрачным – превращается в оптический прибор, с помощью которого рассматриваешь совсем другие вещи, куда более общие и существенные.

Весьма вероятно, что это – подготовка к будущему, всё приближающемуся расставанию с собой – не потому, думаю, что к нему надо как-то особенно готовиться, оно, небытие, нас и неготовенькими примет, оно единственное, что примет нас любыми, но просто потому, что в ответ этому что-то такое вырабатывается в составе организма. Такая работа – по самоперерастанию – кажется, происходит в человеке сама, подобно процессам созревания и взросления, которые ведь тоже некогда нас в себя вволакивали, - она не требует никаких специальных усилий, - хотя, конечно, такими усилиями всегда можно что-то усилить, чего-то не допустить, вообще, направить происходящее в некоторое желаемое русло. Но это – обживание изнутри того, что совершается само (и тут ловлю себя на том, что нельзя не быть благодарной старости: она делает за нас огромную часть работы. Она великодушна, она щедра. Была бы хоть сколько-то верующей, подумала бы: Господь, даже отбирая, даёт обеими руками, только успевай вмещать. Нет, антропоморфизма – а тем паче антропоцентризма – не хватает).

Подобно возрастной дальнозоркости, при которой трудно фокусироваться на близком – формируется нечто вроде дальнозоркости душевной: соблазно воспринимать «близкое», «своё» как исчезающе-случайное (в противовес, однако, тенденции цепляться за ускользающую жизнь, идеализировать каждую её мелочь, сентиментальничать, умиляться и впадать в эйфорию от любой ерунды, даже от увядающего, убогого, скудного - да от него как раз более всего [в нём, мнится, бытие драгоценнее, потому что его мало! И вообще, его, скудное и убогое, жалко, потому что ему труднее существовать] – вот, на душевную дальнозоркость как раз можно опереться, чтобы не сволакиваться в зависимость от таких настроений).

Иногда думается, что таким образом душа начинает пробивать загрубевшую (сковывающую?) корку жизни – вначале воспринимать её в качестве таковой, а затем и пробивать – чтобы в конце концов вырваться наружу.

А может быть, и так: вся жизнь прошла в тоске по чему-то Большому, превосходящему «своё» (в том числе – в тоске радостной, эйфоричной, полной надежд, - да, бывает и такая, и в детстве, отрочестве, юности, молодости её было очень много. Тоска – то, что вытягивает из сложившихся форм, заставляет тянуться; сама эта тяга), - просто проживалась эта тоска в разных формах. Но тем не менее всегда, от начала, это была она.

Жизнь соглашалась чувствовать себя самой собой не иначе, как в некоторой перспективе – даже если суть этой перспективы не поддавалась выговариванию словами. Важно и достаточно было (да и сейчас), чтобы она чувствовалась.

Работа расставания с миром тоже, оказывается, требует чувства такой перспективы. Даже если оно нужно исключительно в утешительных, психотерапевтических целях, - примечательно, что нужно в таких целях – именно оно.

Это что-то родственное «смыслу жизни» (хотела даже сказать, что «смысл – это встроенность в перспективу»), но это не совсем он. Это что-то более общее, чем смысл, менее сфокусированное, что-ли, - скорее, возможность его.
yettergjart: (копает)
Меня примиряет с моей невротической текстовой многоплодностью (а в невротичности её не сомневаюсь) мысль о том, что всяческое писание (сопоставимое вполне, например, с хождениями по городу или по берегу реки) - это интенсивный контакт с мирозданием / Бытием, форма соучастия в нём и, как таковое - форма благодарности ему (о чём я когда-то давным-давно думала: участие в мире - это-де форма благодарности ему). Это - растворение (себя, мучительной) в нём; уменьшение степени жгучей концентрированности этой сАмой самОй себя, созданной, кажется, именно для того, чтобы быть растворяемой. Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье, как раз навсегда сказал Б.Л.П. - и, может быть, в момент растворения как раз острее всего и чувствуется: полнее всего и ЕСТЬ.

И не спрашивайте меня, «зачем нужно» оправдание чему бы то ни было делаемому (раз оно есть – разве уже не оправдано и не обосновано, вообще-то?), - не спрашивайте, отвечу и так. Нужно оно для душевного равновесия оправдывающего. Человек (особенно, если он, по неловкому случаю, - я) чувствует себя разверстой раной в бытии, - и ему нужно производить с собой терапевтические действия. Оправдание – одно из таких действий; да и сама работа – из них.

ps Я бы даже сказала так: потребность в нём не связана, или связана не всегда и не на всех этапах жизни, с потребностью в повышении своей ценности и значимости (пусть бы и в собственных только глазах). Это заботы ощутимо перестают быть актуальным по мере того, как проходит молодость. А задачи оправдания остаются и после того, как понимаешь, что нет и не будет у тебя ни ценности, ни значимости, и даже - что они не важны (вот я сейчас как раз понимаю примерно что-то такое). Вдруг эти проблемы сползают, как старый драный чулок, как изношенная [прыщавая юношеская :-)] шкура. Но остаётся потребность в собственном месте в мире, в понимании того, какими нитками оно связано со всем остальным. Это - (тоже) оправдание.
yettergjart: (копает)
Всё-таки перестаю я чувствовать убедительный, а тем паче окончательный смысл в том, чтобы стараться «сделать как можно больше» (всё-таки это – разновидность суеты): мир и так едва знает уже, куда девать понаделанное; об основном объёме этого понаделанного можно быть совершенно уверенным, что оно останется и канет в небытие невостребованным. В мире – гиперперепроизводство любых, кажется, артефактов, включая и тексты, и культурные действия, и мысли, которые – тоже культурные действия и тоже артефакты (и, в конечном счёте, тоже тексты). Они создают шум, из-за которого не слышно ничего (прежде всего, тишины) = Основной смысл работы (отвлекаясь от зарабатывания денег, тем более что «разве это деньги!?» :-Ь) – всё-таки, кажется, в том, чтобы унимать внутренний зуд, витальное и экзистенциальное беспокойство (а если не унимать – то хотя бы вгонять его в успокаивающе-конструктивные русла – так, чтобы не раздирал на части, не размётывал по стенкам мироздания); обуздывать собственный внутренний, бессмысленный и досмысловой, избыток. Просто наводить порядок, заведомо временный, в этом внутреннем хаосе, чтобы жить было более выносимо. «Честолюбие» - только один из видов такого зуда. Другой его вид - страх смерти и смертности (или скорее – протест против неё, тоска её), с которой мы пытаемся договориться, представив свою жизнь так, будто прожили её «не зря»: что значит «не зря»? Много артефактов понаделали? А сами эти артефакты – не зря?

Я вот чувствую, что тут нащупана некая – слабая-слабая – точка зрелости: точка, в которой (неприлично молодое для сорокасемилетнего) внутреннее брожение и (ещё более для него неприличная – потому что суетная, пустая) жажда самоутверждения (вдруг подумалось, что всякое самоутверждение тавтологично. Будучи собой, утверждаешь себя же. Эка скука.) переламываются, уступая место пониманию суетности даже такой, казалось бы, замечательной вещи с высоким культурным статусом, как плодовитость и плодотворность. Вдруг останавливаешься перед пониманием, что «это всё, в сущности, не нужно». Что нет такой «сущности», ради которой всё это было бы по-настоящему нужно.

Понятно, что посредством таких пониманий, потихоньку нарастающих, человек и мир отпускают друг друга, постепенно перестают друг в друга вцепляться.

Зрелость, значит. А созревший плод обычно падает, ага.
yettergjart: (счастие)
И что я вам скажу. Книги – это наркотик, причём они действуют соответствующим образом уже одним только своим телесным присутствием. От большого количества книг, охватывающего маленького библиофага на Non\fiction, библиофагу сносит крышу, он попадает в изменённое состояние сознания, и на качестве внимания это очень сказывается. Я умудрилась не заметить по крайней мере нескольких (в пределе, думаю, – многих) книг, которые мне точно были интересны. [Впрочем, тот, кто видел, сколько я всего оттуда припёрла – а то был большой, доверху набитый рюкзак и два пакета, - имел бы все основания сказать, что, мол, куда же тебе ещё, голубушка, лопнешь. Да, лопну!!] Не нашла «О фотографии» Зонтаг (хотя шла на ярмарку с мыслью, что ею обзаведусь в первую очередь). Не видела трёхтомника Гандлевского. Не заметила «Лавра» Водолазкина. Да, ещё не усмотрела «Ломбардии» Ипполитова, о которой тоже думала. Ещё чего-то не заметила, даже-не-помню-уже-чего-может-и-к-лучшему. [Не говоря уже о том, что на многое не хватило денег (и это при том, что часть книг мне была великодушно подарена), например, на трёхтомник Волохонского, который там БЫЛ!] Но!!! Тем не менее, мы таки имеем следующее:
Оторвались, развернулись )И хлеще того, с ярмарки я приползла с уверенным чувством, что мало и хочу ещё, да побольше, побольше – всего, включая простое соматическое присутствие посреди обилия книг. Всё это – простое доказательство того, что и ярмарка, и книги вообще воспринимаются прежде всего как явление витальное и, так сказать, энергетическое, - как форма полноты и обилия жизни (переживаемая притом, в силу некоторых биографических извивов и изломов, как наилучшая), а уже потом [если вообще, ха-ха-ха] как «источник знаний» и т.п. В потребности в них есть что-то сродни физическому голоду (библиобулимия?), и переживается она, подобно этому последнему, совершенно телесно; то есть, она втягивает человека целиком: с телом, с душой, с духом, с эмоциями, с воображениями, с беднягой-интеллектом, который, понимая свою безнадёжную вторичность во всей этой свистопляске, прилежно изобретает для неё оправдательные конструкции, чтобы ему самому было комфортнее. - Я бы сказала и прямее: желание книг и желание жизни совершенно тождественны, они оба – (бессильный и отчаянный, и от того избыточный) протест против смерти. (А всё смирения, смирения недостаёт – а с ним и мудрости, и ей сопутствующего чувства меры.) Да и сами знания – вещь в первую очередь витальная и энергетическая, а потом уже всё остальное.
И не могу не проиллюстрировать: )
yettergjart: (Default)
Марина Михайлова, питерский философ, пишет в книге «Эстетика молчания», что опыт не (столько) формирует личность, (сколько) выявляет её логос – ведущую идею, внутреннюю форму [это я уже от себя доборматываю про идею и внутреннюю форму]. (Вообще мне, одержимой некогда [теперь – меньше, но, может быть, и зря] идеей всяческого самоформирования – потому, что мучила [оборотная сторона непомерного и малообоснованного самолюбия] всяческая собственная, реальная ли, воображаемая ли, никакой разницы, аморфность и какоморфия – нравится эта мысль. Есть в ней что-то освобождающее.)

А вдруг и возраст – разновидность, в конце концов, опыта – делает то же самое?
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: из сообщества <lj comm="iconcreators"> (краски)
Я ещё вот что знаю. Со всеми, кто младше нас, - мы ровесники, потому что все их возрасты в нас есть.
yettergjart: (Default)
Как повторяла я ещё в 26 лет (тогда меня поразила эта цифра – самой своей суховатой, подсыхающей фактурой, - почувствовалась как начало старения: совсем высохнет – и ветер развеет), старость начинается прямо от молодости, как небо – прямо от земли (кажется, вторая часть фразы принадлежит архетипичнейшей Цветаевой, первая – вполне возможно, и мне, но на самом деле точно этого я уже не помню).

У старости огромное, огромное небо. – И оно только начинается – всё ещё начинается, оно ведь огромно. (Это в своём роде безграничный опыт, - граница там только одна, известно какая, но она может случиться в любом возрасте, хоть в младенчестве. В известном смысле мы с нею имеем дело всегда – просто условия взаимодействия немного меняются.) – Но оно уже началось. – Притом началось давно, и многое можно уже наблюдать с хорошо набранной высоты птичьего полёта.

Старение – не (только) спуск, оно (и) подъём. В кристалльную синеву, к космическому холоду.

Летим.
yettergjart: (грустно отражается)
Неудачи и непопадания, несоответствия, вина и неуклюжесть – тоже вещи ритуальные, не правда ли? – то есть, обладающие повторяемостью и регулярно вводящие в определённый порядок существования, призванные поддерживать определённое само- и мировосприятие. = Видимо, самоощущение никуда не годного человека и хронического неудачника не просто зачем-то мне нужно, а обладает прямо-таки соблазнительной притягательностью, раз я с таким упорством воспроизвожу ситуации, которые его создают. Даже догадываюсь, зачем: для чувства неполной принадлежности миру, свободы от него, чтобы он ловил меня, но не поймал. Видимо, нужно, чтобы из жизни был вынут держащий её, собирающий её стержень – чтобы не сковывал меня этот стержень, чтобы оставалось пространство для неожиданностей и импровизаций.

Скорее всего, это – подростковое, межеумочное чувство, соответствующее (в некоторой умозрительной «норме») тому возрастному и экзистенциальному состоянию, когда человек уже выпутался в заметной степени из связей и обязанностей детства, а новыми ещё не оброс (вот замечательный шанс к тому, чтобы взглянуть на большинство связей извне и если не понять, то хотя бы почувствовать их условную природу – и научиться не абсолютизировать условности). Потом «средний» человек, конечно, благополучно обрастает всем комплексом взрослых обязанностей и связей (и в норме он, наверно, должен ему нравиться, да?). А некоторые, в силу, вероятно, того, что обозначается осуждающим словом «инфантилизм», предпочитают предпочитать межеумочность и неприкаянность, вечное детство, вечный взгляд извне и непринадлежность. (Может быть, так, мнится, нас не поймает и сама смерть? По крайней мере, её главная представительница на территории жизни – старость? – Поймают, конечно, и та и другая, - но как сладка иллюзия, что мы не даёмся им в лапы, что у нас ещё чёртова прорва времени впереди.)

Безответственность (а социуму, конечно, нужна ответственность – в идеале, полная, предельная, чтобы человек работал на него, перекачивал в него свой потенциал) – это оставление «люфта» между собой и миром, - тех прорех, в которые, предположительно, входит бесконечность. А что-то от неё, вечно вожделеемой, есть во всём неизмеряемом, неотмеряемом, неисчисляемом, неконтролируемом… - Это – зоны бесконечности в мире конечного и ограниченного. И когда мы позволяем себе быть неорганизованными и безответственными – мы осёдлываем бесконечность, овладеваем неовладеваемым. Потом, конечно, она нас всё равно сбросит, - но хоть поскачем немножко.

Вообще, человеку необходимы для полноты жизни, для преодоления той самой ограниченности (да, она не преодолима как принцип, - но преодолима как каждый отдельный случай, как каждая конкретная конфигурация границ) – те или иные избегающие, увиливающие стратегии. – Это, в конце концов, очеловечивает. Ибо человек, помимо прочего, по одному из «определений», - ещё и то, что не укладывается в рамки.
yettergjart: (грустно отражается)
Почему-то хочется в Стамбул (он давно и жадно занимает моё воображение, этот город-корабль между цивилизациями) в январе – то есть, чтобы и зима, противостоящая жирной жаркости юга, и раннее-раннее, совсем спросонок, утро года – он мне в это именно время упорнее всего воображается. Чтобы непременно холодно было, чтобы металлически-серо, чтобы дождь, чтобы протяжный и распахнутый, полный морем воздух, чтобы ломко, ясно (в смысле отчётливости линий и внутренней раскрытости восприятия – яркого солнца совсем как раз не надо), остро – такая у этого желания-образа собственная эстетика. Не факт, что я когда-нибудь туда вообще попаду (деньги и время, время и деньги), - но и не страшно, можно и просто так повоображать: желания, в конце концов, - это самоценная культурная, смыслоорганизующая форма, имеющая смысл и помимо своих осуществлений, и независимо от них.

(А в Стамбуле, не без некоторой парадоксальности, - по чужим фотографиям, естественно, - мне воображается и что-то очень родственное Будапешту [в части Буды, в основном] – городу, вросшему когда-то под кожу и так и оставшемуся там, - из-за острой его значимости много-много лет боюсь туда соваться, - просто уже из-за уровня связанного с ним общего экзистенциального, так сказать, напряжения. - И ещё Стамбул в моём воображении почему-то сопрягается у меня с Венецией – в которой показалось вообще нежданно много азиатского, - такого хищного, болезненноватого азиатского цветения, не без трагизма и надрыва, уже вполне, конечно, европейских.)

Вообще, хочется насыщать глаз красотой и значительностью мира – пока хоть какая-то возможность есть, пока этот глаз вообще смотрит, - даже независимо от того, насколько я буду способна понять увиденное и насколько глубоко я в силах буду это усвоить. Думается: понимать и глубоко усваивать надо было в молодости, когда это имело шанс возыметь на жизнь, мировосприятие, мышление и т.п. серьёзное формирующее воздействие. Теперь поздно – но смотреть и впитывать, «интериоризировать» (ах, люблю это словечко. Ну как по-русски скажешь: «овнутрять», что-ли?) хочется всё равно – чистая физиология, душевная физиология (ага, есть и такая). Впускать в себя бытие, не слишком заботясь о том, какие оно произведёт в тебе формирующие последствия (вот освобождение, даруемое пониманием своей временности) – безответственно, так сказать. Даже не диалог с ним вести (это тоже в молодости хотелось: диалогизировать, наговаривать себя бытию в уши), а просто слушать его. Просто давая ему быть и себе быть с ним вместе, и удваивать, умножать тем самым маленький скоротечный факт собственного существования.

И вообще же‚ чем, опять же, больше живу, - тем больше мне нравится сам процесс жизни, прежде смысла его и уж подавно глубоко-глубоко прежде всех достигаемых и недостигаемых результатов.
yettergjart: (заморозки)
Какое всё-таки счастье, - огромное, солнечное, - что теперь уже не надо снова в школу – втискиваться в её узкие, серо-металлические рамки. Как это было больно каждый раз, все десять лет, хотя к концу уже поменьше, конечно, в силу некоторой привычки (и отработки механизмов поддержания и защиты внутренней автономии, да и социальных навыков кое-каких) – но всё равно, никогда не переставало быть травмой. – Возраст – великолепная вещь, не перестаю и не устаю радоваться и удивляться его освобождающему действию.

Сентябрь, ранняя бодрая, молодая, совсем как бы ещё слегка горчащая осень – время интенсивного прорастания смыслов и предсмыслий, лихорадка начала. Это ежегодное, верное, как точно идущие часы (сентябрь – брат точности, а уж октябрь с ноябрём и подавно. В наступлении осени есть что-то от заведения будильника, закручивания – туго, туго – его внутренней пружины – на всю зиму, - чтобы он разбудил нас весной.) – самое лучшее, что осталось от школы (и студенчества со всем мучительным. что в нём тоже было, а куда ж я без мучительного, нет – так устрою). Школа сделала своё дело – и с полным правом, как использованная лестница, отвалилась, оставив по себе самое нужное: чувство общей формы жизни, некоторые насущные принципы её формо- и ритмообразования.
yettergjart: (зрит)
Возможность же всё это наблюдать,
К осеннему прислушиваясь свисту,
Единственная, в общем, благодать,
Доступная в деревне атеисту.

И.А.Б.


В молодости чуть ли не всё подряд (а может быть, и вправду всё) чувствовалось как повод к самой себе, как источник материала и основание для самой себя, как стимул к собственному началу.

Но тогда у меня, по крайней мере, было время – Большое Время жизни – впереди для того, чтобы извлечь отовсюду эту повсеместно прорастающую жизнь, освоить её.

А теперь что делать? Воспринимать каждую вещь как повод заканчиваться? как стимул к тому, чтобы подводить итоги? Но я этого не умею.

Человек не умеет заканчиваться. Человек – принципиально, по определению открытая структура, открытость и незавершённость – незавершаемость? – входят, кажется, в число его основоположений. Собственно, начинаться он тоже не очень умеет, - но начало само подхватывает, и ведёт, и тащит. Все формы поведения в нём, до тебя тысячи раз испробованные, всё равно изобретаешь на ходу – когда этот ход уже есть. – Скорее всего, так же поступает и окончание‚ сворачивание: ведёт тебя, слепую, по своим дорогам, а на ходу ты прозреваешь и учишься – снова учишься, прежняя оптика наверняка не годится – видеть всё, что тебе показывают. Застаёшь себя за новыми состояниями – и обживаешься в них. Или, что тоже важно, учишься выстраивать между собой и ими дистанцию. Ведь не сводишься же никогда, целиком и без остатка, ни к росту, ни к убыванию, ни к одному из своих состояний. (Может быть, теперь придётся делать основную ставку как раз на те запасы себя, которые не сводятся ни к одному из состояний: на неуничтожимое или хотя бы на долговременное в себе.)

(Ну, ну, говорю я себе, восприми же ты начало старости – как чудо, которое ничуть не менее чудесно, чем начало юности. Как открытие. Как дар. Как шанс, в конце концов, - даже как совокупность шансов. - Кто, в конце концов, сказал, что чудо – это исключительно то, что нам приятно и радостно? Кто отменял травматичность чуда? – поскольку оно на то и чудо, что – наперекор всем (мнимым) законам и сложившимся ожиданиям. Кто сказал, что чудо не должно переворачивать человека, перетряхивать его до основания? Да уж если оно что и «должно» - то наверняка именно это.)

Жизнь – вообще то, что изобретается на ходу. В какой мере она изобретается, импровизируется, в какой она на свой страх и риск, наощупь и вслепую – в такой она и жизнь. Пока импровизируем, изобретаем и ошибаемся – живы. О том, что молоды (молодость – вообще сплошное изобретение, импровизация и ошибка) – уж и не говорю.

То есть, молодость и старость не отменяют друг друга. Они просто вступают в сложное взаимодействие. Стареющий человек получает великолепную возможность это наблюдать.
yettergjart: (зрит)
Отрочество (в котором и по сей день, вопреки всем очевидностям, не перестаю себя чувствовать) – это вот что такое: это, не лишённое парадоксальности, сочетание напряжённости и открытости = незавершённости, никак-не-завершаемости, только-начатости. В состав последней (и в число, однако, источников первой) непременно входит чувство непостоянства, исчезающей временности всего, что с тобой случается. И разве это исчезает с возрастом? Да напротив, только обостряется.

Старение – ведь тоже отрочество, только наоборот: отрочество – развёртывание, старение – свёртывание… но всё точно так же подвижно, как тогда, лет (всего-то) тридцать назад. (Я не просто помню это время и себя в нём – я его физически чувствую: оно ещё здесь. На Ленинском проспекте, на Ломоносовском и Университетском, во дворах и сию минуту пахнет 1982-м годом, изумлённым, выбитым из равновесий детства, головокружительным началом жизни.) Тоже ведь становление нового, освоение новых форм и образов себя, преодоление внутренних сопротивлений – тоже ведь требует открытости: открытости своему окончанию, миру-без-меня и миру-не-для-меня – совершенно так же, с тем же изумлением, как когда-то, совсем недавно, открывался мир-со-мной и мир-для-меня.
yettergjart: (Default)
Нет ничего более тождественного началу жизни, чем квадрат пространства между улицей Строителей и проспектами Ломоносовским, Ленинским и Вернадского.

Как мне странно продолжать жить в местах собственного младенчества, детства, юности, молодости и едва (а может быть, и вовсе не) отличимой от них зрелости (теперь и она мне представляется сплошной молодостью). Здесь всё переполнено началом, обещанием, брожением, огромным перевесом будущего над настоящим, всё неотличимо от него, немыслимо и не переживаемо без него. Языком этих пространств начало говорило со мной настолько всегда, что оно продолжает это делать и сию минуту. Я же и вот прямо сейчас чувствую себя подростком, прозрачным, летучим, пробующим, начинающим, обречённым на открытия и ошибки, с негарантированными границами и основами, которые в любую минуту могут стать другими.

Старость – это когнитивный диссонанс. Само это пространство не умеет быть ничем иным, как набором инструментов для молодости, совокупностью указателей для её дорог.

А между тем уже созрела осень до синего налива, дым, облако и птица летят неторопливо. Не умещается в голове. Моя персональная, круто и всклянь налитая синим осень: сорок семь – тёмно-синяя с тёмно-зелёным цифра, такая тёмно-синяя с таким тёмно-зелёным, что не можешь понять, откуда вообще взялись такие краски в твоей персональной палитре – она же вся рыжая, охристая, золотистая, ну в крайнем случае бирюзово-голубая, нежно-зелёная, - откуда эти краски темноты и холода, что с ними делать, про меня ли они вообще?

Июль, загустев, стекает к своему концу огромными золотистыми каплями, очень медленными, почти стоячими.

Я всё-таки родилась в правильное время, очень мне соответствующее – это всё-таки не совсем июль, почти совсем уже не он, он полон августом, всеми его смыслами и предчувствиями, – а август – это громадный вокзал, рельсы, дымы, большие дороги, огромное небо над ними.

Просто странно и сопротивляется всякому пониманию, всем чувственным и эмоциональным очевидностям, самому естеству - что это было уже так давно.

Ещё чуть-чуть – и полвека.
yettergjart: (зрит)
пошла последняя неделя до деньрожденья. Как-то оно грустно мне. Густеющий к концу, как венозная кровь, июль всегда наводит меня на такие мысли-они-же-чувства. – Сладки последние дни старого возраста. Последнюю неделю осталось мне носить легкомысленный юный возраст сорока шести лет (я и его-то была недостойна, но ведь дали же, позволили прожить) – ставший за год терпеливого ношения лёгким и прозрачным, сухим, как песок. Вот его ветер и отвеивает. Мы с ним, с этим возрастом, сжились, срослись, как-то договорились – и тут-то мне и устраивается, для остроты и обновления чувств, испытание новым возрастом. Эта цифирка потяжелее будет. Я к ней, собственно, начала привыкать уже заранее, не с размаху же падать, - но всё равно она сырая, как подвал с каменными стенами, холодная, - и, мнится, налагает на человека такую чортову прорву ответственности, которую я себе и представить-то не в силах, не то что адекватно справиться с ней. Он такой чужой и взрослый, этот новый возраст. В нём зябко, как в школе в первые дни непредставимого учебного года; жёстко, как в необношенной одежде (да и не по размеру); гулко от его незастроенной, незаселённой ещё пустоты. (Человек постоянно обречён что-то начинать, даже когда думает, что для него «всё» уже заканчивается. = Подумала вдруг: мы молоды и начинаемся, когда нам хоть что-нибудь неосвоено и трудно, когда хоть что-то ставит нас в ситуацию беспомощности и необходимости до него дорастать. А вот уж этого-то на наш век хватит.)
yettergjart: (зрит)
А вообще, в человеке толкаются, смешиваясь и соединяясь в разных порядках, осколки (разного, опять же, размера) разных возрастов (включая, разумеется, непрожитые, да: мы нащупываем их пробные, предварительные, экспериментальные формы, примериваемся). И только то, наверно, вокруг чего, как вокруг ведущей линии тяготения всего этого хаоса, все эти комбинации элементов хоть как-то собираются, - определяется текущим возрастом, его доминирующими задачами‚ теми тяготениями‚ которые они создают. Хотя, наверно, тоже не всегда: разве что тогда, когда эти задачи действительно надо решать типа вот прямо сейчас. А так живём во всех возрастах сразу.
yettergjart: (Default)
Вот и наступил мой родной и нелюбимый месяц июль, которому на сей раз предстоит обернуться месяцем моего сорокасемилетия. Вечно мне этот июль что-нибудь такое устраивает: испытание новым возрастом. До этого ещё целый месяц, но тем не менее. - Тяжеловесная и холодная цифра: с сырым холодом внутри. Что-то в ней есть, однако, от каменного подземелья, от сумеречного елового леса после дождя. Конечно, она тащит за собой какие-то новые ответственности. Совсем, конечно, не освоенная, совсем чужая. Ну что делать, придётся осваивать. Не это ли, в конце концов, одно из моих самых любимых (и самых фокусирующих внутренне) занятий: обживание необжитого.

В старость – врастаешь. Медленно, терпеливо прорабатываешь её (как грибница – какой-нибудь пень: потом кааак брызнут со всех сторон опята) собственными внутренними структурами. Что было чужим и холодным – делается тёплым и своим, - почти таким же единственным и неотделимым от самовосприятия, как детство.

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 03:07 am
Powered by Dreamwidth Studios