yettergjart: (Default)
…и нет, вовсе не другие города придают человеку крупность, задают ему масштаб видения и существования, – нет, не они, даже самые мощные, как, например, Рим, в котором значительность, кажется, в воздухе разлита, в котором ею, мнится, пропитан – да попросту из неё и создан! - каждый предмет, включая и самые пустяковые, - не телесное пребывание в этих городах, не телесный контакт с ними – а только и единственно связанное с ними (или кажется, что связанное) воображение.

Не будет его – вообще ничего не получится. Настолько, что его одного (почти?) и достаточно.

И вообще-то не только нет ничего ни страшного, ни печального, ни даже сужающего опыт в том, что многих городов, доводящих воображение до экстаза, чьи одни только имена бросают в дрожь, я так никогда и не увижу (вот Буэнос-Айреса, например, точно никогда, у меня никогда столько денег не будет. Вряд ли увижу Рейкъявик. [«Что там делать?» - говорит мой язвительный муж. – А ничего не делать. Быть!] О Монреале и Торонто, о Сиднее и Мельбурне, о Кейптауне и Йоханнесбурге нечего и мечтать – хотя нет, мечтать точно можно, зная, что этим и ограничишься. Рим, слава богу, увидела, но так стремительно-недолго, что вполне можно счесть феноменом воображения и его – разве чуть-чуть чувственно подпитанного. И он, нахватанный на ходу, воображается неиссякающим источником внутренней крупности). В некотором, очень важном смысле и хорошо, и правильно, что не увижу. В конце концов, увиденный, сделанный предметом чувственного, повседневного опыта город всегда хоть немного расколдован (упрощён, снижен, пусть опять же мнимо). Неувиденные – остаются заколдованными. И тем сильнее воздействуют – тем жаднее и свободнее в ответ им, по всем определениям недостижимым, хочется расти.
yettergjart: (Default)
А ещё я с нежностью вспоминаю Белград (бывший уже шесть с лишним лет назад). Он какой-то совсем свой, интуитивно понятный (по крайней мере, устойчивая иллюзия такая была). Хочется иметь повод попасть туда ещё.
yettergjart: (Default)
А Барселону вспоминаю с нежностью. Да, она, конечно, из тех городов, что «для всех и ни для кого», с пышным фасадом, которым, в основном, к чужакам-пришлецам и поворачивается, - но зато какая она золотистая и щедрая в своём обилии, какая крупно- и царственно-витальная, сколько в ней света и воздуха. Крупная кошка-Барселона с вкрадчивыми шагами. - Она, конечно, не очень-то человекосоразмерна (я люблю человекосоразмерные города) - она смотрит на человека сверху вниз, диктует ему жизнь, выпрямляет его - держи спину! - задаёт ему широкие и властные контексты. Никогда не бывшая столицей империи, она необъяснимо- и категорично-имперская. Она, конечно, чужая, но я понимаю, как её можно любить. (Вряд ли буду, но понимаю.) Соединяющая гармоничность и драматизм, чувственность и прямолинейную умозрительность, сложную память и великодушную вальяжность, - она тёплая, как янтарь. О неё в темноте и холоде мысленно греешь руки – и внутренний взгляд.
yettergjart: (Default)
Мне страшно понравилась Андорра, вернее, столица её, Андорра-ла-Велья, чьё богато инструментованное, переливчатое имя значит всего лишь «Старая Андорра», но ей даже это идёт: да, старая, да, мудрая, да, с большими запасами тщательно накопленного, терпеливо продуманного и прочувствованного бытия: тесная шкатулка с бытием – тёплым, интенсивным, заботливо устроенным, внимательно сберегаемым – и очень человекосоразмерным. Город-дом, город-комната, город-даже-шкаф, в точный размер телу и человеческим потребностям, в котором до всего, кажется, можно дотянуться, не сходя с места, разве чуть вытянувшись; город, не кричащий на тебя, не перекрикивающий тебя, а говорящий с тобой – не шёпотом, вполне в голос, это достаточно громкий город, - постоянной, торопливой, чуть сбивчивой речью (но горы по всем четырём сторонам, близкие горы, заглядывающие в каждую улицу, постоянно, ежеминутно напоминают о надчеловеческом, постоянно держат в поле надчеловеческого. Удивительный, кажущийся редкостным случай, когда человеческое и надчеловеческое – настолько близко, настолько в охвате одного взгляда). Горы держат Андорру-ла-Велью в ладонях – грубых, бережных, страшных.

Рифмуются ли так где ещё, чувствуют ли где ещё так друг друга – сливаясь почти в одно, сложно дифференцированное внутренне, слово - горы и город?

«Андорра-ла-Велья» - как звуки рожка в горном холодном воздухе: сочно вылепленные, крепкие, прозрачные. Трубное, сонорное имя. Имя, вскальзывающее в город, промывающее его насквозь. Выдувающее сор.

Жизнь под пристальным взглядом гор, надо думать, накладывает на здешнее самоощущение, на облик и дух городской жизни существенный отпечаток. Не то чтобы здесь «ничего лишнего», - нет, лишнего – суетного, мелкого, необязательного, живого – здесь как раз сколько угодно, но совершенно (кажется) нет надуманных красивостей (которыми, каюсь, барселонский Дали – не то чтобы прямо совсем оттолкнул, хотя можно сказать и так, - но вызвал сильное недоверие. Тут – всё по делу, - даже суета по делу. Тут ценят мелкое: в присутствии гор ничего другого и не остаётся. Перед их лицом можно быть только честным, сдержанным и поневоле-глубоким: тут не забабахаешь Саграду Фамилью, всю кипящую от стремления произвести впечатление, - перед горами стыдно станет).

Конечно, мне так и хочется сказать, что присутствие такого масштаба, каково присутствие Пиренеев (ах, горькое, горькое имя их, горькое и жгучее, скрученное в жгут) в Андорре, - должно напоминать о смерти. Смирять гордыню, загонять, забивать её вглубь. В глубокие штольни.

И это надо иметь силу выдержать. Горы её воспитывают. Терпеливо.

Конечно, всякий город говорит нам о нашем собственном, не имеющем к нему никакого отношения, через это только и читается, - на Андорру очень отозвались мои персональные архетипы. Господи, как она напомнила мне – как вернула в телесном переживании, в его интенсифицированных, сгущённых подробностях – городки северо-западной Чехии. Как она БЫЛА ими – всеми сразу: кратким, плотным, точным, преувеличенным – с подчёркиваниями, даже восклицательными знаками на полях – их конспектом. Для меня она была прямолинейным до прозрачности, чуть ли не до тавтологичности иносказанием Чехии, случившейся впервые со мной ещё в пластичную пору формирования архетипов, Чехии, которой я никогда не любила и не хотела чувствовать в каком бы то ни было своей – но архетипы на то и архетипы, чтобы проясняться, уточняться, укрепляться всей последующей жизнью. Теперь всё, что их хоть сколько-нибудь напоминает – для меня о начале жизни, о режуще-ранней, ранящей юности, о металлическом её воздухе. Резким разворотом возвращает меня туда.

…Чехия, «твоей земли и жимолости». Жёсткой. Скудной. Чужой.
yettergjart: (Default)
Он – бывший уже больше года назад – до сих пор всё ещё не выговорился, не выбредился как следует, не нашёл себе формулировок. И, как таковой, преследует, навязывается. Слишком превзошёл и ожидания, и заготовки пониманий, грубо со всем этим обошёлся, слишком не уместился в восприятие, слишком в нём своевольничал. Стамбул – город-передозировка, город-ожог, им отравляешься просто уже в силу концентрации (всего: и чужого и непрозрачного, и друг с другом несовместимого, и исторических времён, громадных их объёмов, которые в одной только Святой, великой, страшной, немыслимой Софии необозримы, а сколько ещё всего остального). Он разрывает воспринимающего на куски. Он травмирует обилием.

О, обилие немилосердно к человеку. Ему нет дела до человека: оно – о своём.

Город расползающихся, раздирающих восприятие швов. Ничто – мнится - не держится вместе, не образует того, что виделось бы пришельцу гармоническим, уравновешенным единством: ни Европа с Азией, ни турецкое с греческим, ни давнее с сиюминутным, ни удобное с неудобным, ни понятное с непонятным, - ничего, ничего, ничего.

Став чувственной реальностью, город (наверно, всякий город, хотя некоторые – в особенности) выбивает из равновесий. Что бы ни намечтывал себе человек (нет ведь слаще – и насущнее занятия, чем воображать себе недоступный мир и разные его части), он всегда намечтает и вообразит что-нибудь такое, что соразмерно с его возможностями и представлениями: из самого себя же делает. Город врывается в восприятие, нимало ни с чем не считаясь. Он криком кричит на человека, требуя его внимания – притом по-разному организованного - в разные стороны одновременно. Не знаешь, как уложить себя в него, согласовать себя с ним, – не умом (начитавшимся путеводителей), но по всему телу разлитым чувством, которому до путеводителей нет никакого дела и которое, на самом деле, одно только нас в мире и ориентирует. Вдруг застаёшь себя посреди такого города за стремительно, просто в авральном порядке, формирующимся пониманием того, что восприятие – это ещё и (да прежде всего прочего!) дисциплина, и аскеза, и самоограничение, вообще – тщательно выпестованный порядок чувств, что этот порядок только и спасает, что любая новая совокупность впечатлений может ведь и разрушить его, растоптать, порвать на куски – и будешь стоять растерянный, безоружный, беззащитный.
yettergjart: (Default)
…а есть города, созданные нарочно для их идеализации со всеми её преувеличениями, слепотами, незамечаниями очевидного, отрывами от так называемой эмпирической реальности (реальности ведь всякие бывают, эмпирическая – та, которую возможно пощупать и исчислить, только одна из них, а есть и символическая, и эмоциональная, да мало ли какие ещё). Просто потому, что человеку и такое отношение тоже нужно для полноты человечности. Рационального понимания одного мало, в нём задохнёшься.

(Чуть излишне говорить, что для меня, недостойной, такой город для идеализации, домысливания, дочувствования, для повышенной внутренней интенсивности, город персональной, чувственно проживаемой вечности, опыт которого для той же полноты человечности необходимо повторять, повторять, повторять, – Петербург. Чуть излишне, но всё-таки – зная смысл в повторениях - скажу.)

Впрочем, может быть, для домысливания и идеализации – наряду с рациональным пониманием, параллельно ему, вопреки ему, в интенсивном диалоге с ним – создано вообще всё сущее. У всего, на что ни посмотри – неразъемлемо-двойное назначение. В этом смысле тот же Петербург ни от чего сущего под небом принципиально не отличается, кроме одного: высокой его интенсивности, адресованной тем, кто к ней, вот именно к этой интенсивности именно этого города, особенно и жадно восприимчив. Например, мне.
yettergjart: (Default)
вытащу из фейсбучного обмена репликами о Риме, - из той пучины, как что в неё канет, уже ничего не выгрести.

Думаю я о том, что Рим - предмет многолетних (чтобы - на всю длину потёмок) размышлений и чувствований даже для тех, кто не живёт там сколько-нибудь долго, а время от времени там появляется. Что есть такое «римское вещество», вещество римского существования, остро-характерное, которое постоянно, годами, где явно, где неявно, прорабатываешь самой собой (и вращиваешь в себя), раз или два его хлебнувши.

SAM_2536.JPG

Read more... )
yettergjart: (Default)
Есть города, самого воздуха которых не хватает для полноты жизни, для полноценной, так сказать, экзистенциальной динамики, самого, только в них бывающего света. У меня, пожалуй, по большому счёту такой только один (Москва не считается, она – условие всех условий и точка всех отсчётов, с ней – телесное тождество, куда ни отправься – всюду везёшь её с собой): Петербург – с его каменностью, сыростью, зябкостью, жёсткостью, тонкостью, требовательностью, надменностью, - со всем, что составляет действенный противовес московской разлапистой (равно необходимой – но очень нуждающейся в корректировке) эстетике, пластике и хаптике. (Остальным любимым городам я просто рада, хоть бы и изо всех сил рада, а этого не хватает в психосоматическом составе. Безвылазным, но остро нуждающимся москвичам я бы выдавала его в таблетках.)
yettergjart: (Default)
Прага, город начал, город итогов, город просвечивания одного через другое, понимания и прояснения одного другим, почти совпадения одного с другим. Специальный такой инструмент для соединения начал и концов - она вся.

То, что мои встречи с ней редки и прерывисты, только подчёркивает это. Она - никогда не фон (что, конечно, существенно обедняет её персональные содержания для меня), но всегда - фигура.

SAM_3257.JPG
yettergjart: (пойманный свет)
Но город городов этого года, конечно, Амстердам.

Меня ничего с ним не связывает – эта моя география совсем не экзистенциальна, - всего несколько дней мимолётных впечатлений. Я даже допускаю, что из городов, щедро дарованных мне уходящим годом, Стамбул (вокруг которого всё кружу, не решаясь приступить к формулировкам) куда значительнее Амстердама (хотя бы потому, что его – драматически, трагически два: Стамбул и Константинополь), а Триест, Милан и Турин по меньшей мере ничуть не уступают ему в значительности. (Разве вот Турин - совершенно пронзительный. - Чем севернее, чем жёстче – тем более почему-то моё, - и в Турине есть эта жёсткая, внятная мне северность; одновременно и тревожность – и «стальная выправка хребта», и плотность, которая силой берётся.) Но не в значительности же дело, в конце концов. Дело в эстетике (и вот она-то как раз ох как экзистенциальна!), в её тревожащей точности.

Ходя по его улицам, вдоль его каналов, я шалела от беспричинной, безосновной, безрезультатной любви.

Бог ли, бытие ли – говорит с нами голосами городов (собственно – голосами всего говорит, просто голоса городов – одни из самых сильных и громких). И вот устами Амстердама – его тяжёлыми, влажными, каменными устами – Говорящий сказал мне что-то очень важное. О нет, и не гармонизирующее, и тем более не успокаивающее (Амстердам напряжён и тревожен – сразу родство, сразу понимание – ещё до понимания: я же, дорогой мой, сама такая), и не оправдывающее, и даже не «приятное» - но важное. В нём нет «родного» 9остро-экзотичное, пожалуй, найдётся), «соответствующего» (хотя, впрочем – как-то соответствующее есть), нет, наверное, даже «адресованного», - но есть важное, взывающее к пониманию. К нему хочется возвращаться и возвращаться памятью-воображением (они же неразделимы), вчитываться и вчитываться в это сообщение Говорящего. Вчитывать его в себя. И погружаться, и впитываться (ему идут метафоры влаги), и сливаться с его сумерками. Ничего не связывает, ну да, – но хочется связать. Даже не имея к тому никаких оснований.

SAM_7902.JPG

и )
yettergjart: (Default)
Скажу и ещё одну, дикую по видимости, вещь: Кишинёв – маленький, соразмерный восприятию, считающийся с ним – особенно старый, одноэтажный – понравился мне куда больше превосходящего всякое разумение Стамбула. Он мне попросту понравился, - там хорошо, понятно и точно было быть. С ним хорошо было говорить на равных, не повышая внутреннего голоса, не понижая его, из смирения, до шёпота; хорошо было воспринимать его в ритме пешего хода. Он не ставит перед человеком чрезмерных задач – и как не быть ему за это благодарной.

Это всё не значит того, что Стамбул «плох», - это значит только то, что мерки «нравится» - «не нравится» Стамбулу вообще не подходят. Он разрывает такие мерки, они слишком малы для него. Он надчеловеческий, он вмещает в себя слишком много невместимого. Он – сам по себе чрезмерная задача, и не одна. Для него надо вырабатывать особое восприятие, которого за неполную неделю не вырастишь. Поэтому и разговор о нём, вызревающий потихоньку, всё ещё впереди.

А пока походим по Кишинёву )
yettergjart: (Default)
На собянинские преобразования в Москве, на его зачищающую город практику у меня непопулярная точка зрения.

Нет, мне совсем не нравится то, что он делает (в частности, не нравится преобразование живых, сложных и многомерных некогда улиц в плоские пешеходные зоны, мне это видится вымертвлением и упрощением живого города; не говоря уже о разрушении исторических зданий с многодесятилетней памятью), но думаю я о том, что что бы он (и кто бы то ни было) тут ни выделывал, Москва не перестанет быть собой, она так устроена. Она будет восстанавливать себя из любого материала, любой материал перерабатывать в себя.

Большевики, живодёры пострашнее нынешнего мэра, перекраивали её, снося непредставимо, недопустимо громадные пласты жизни и памяти, ещё и гораздо круче. Москва имела все шансы стать чем-то до полного неузнавания другим – и всё равно узнаётся.

Москва – город-палимпсест.

Этот город состоит из утрат. Пуще того – он создаётся ими, рождаясь из постоянных – и, разумеется, катастрофических – отрицаний самого себя.

В нём есть какие-то гармонические силы, залегающие гораздо глубже всего этого и позволяющие ему всё это выдержать.

Есть города, в которых время копится столетиями, тысячелетиями, нарастает слоями на стенах, не разрушаемых на протяжении жизни неисчислимых поколений; которые все уже состоят из времени и памяти как из основного своего материала, почти вытеснившего камень, растворившего его в себе. Жизнь тихо, терпеливо, непрерывно намывает в них себя, наращивает, будучи уверена, что никуда она не денется. Входя в такие города (хоть в ту же Падую, которую не перестаю вспоминать, прожитую на протяжении одного-единственного, огромного, интенсивнейшего апрельского вечера, - бывает опьянение городами, интоксикация городами? – ещё как бывает), входишь сразу в плотную-плотную – почти твёрдую - толщу чужих жизней, их смыслов, предсмыслий и снов, в надышанный поколениями воздух.

Но Москва, которая всю эту наросшую шкуру время от времени резко и болезненно с себя сбрасывала, тоже ведь – вся целиком – состоит из времени и памяти. Это и её основное вещество. Только содержится оно в воздухе – и вот уж оттуда точно неизъемлемо.

Сколько ни соскребай написанное, всё равно будут проступать сквозь новейшие записи старые соскобленные строки, а ещё того сильнее – основа, которая все их держит, все их превосходит. Странным образом, город (понятно, что не только Москва, но Москва – из тех, на чьём примере это видно отчётливее всего) создаётся не зданиями, даже не комплексами их, не теми структурами, в которые они срастаются. Он создаётся идеей, разлитой в воздухе, впитанной в изгибы пространства, в землю, в стены каждого из нововозводимых и новоразрушаемых зданий. Дома, улицы, кварталы, районы замышляются, появляются, исчезают, забываются, вспоминаются и забываются снова, а город, упрямый и упорный, - остаётся.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Мне страшно нравится Амстердам – до дурацкой некритичной восторженности (любить которую не могу, но как факт отмечаю), прямо физически не нарадуюсь на само устройство этого города, - на его пластику, соматику, динамику, ритмику. Нет, не в смысле обескураженно-очевидного узнавания своего, независимо от того, «нравится» оно или не «нравится», «удобно» или «неудобно», «красиво» или нет. Такое тоже бывало с иными городами, собственно, один только раз и было – с Варшавой, чувство возвращения и до-слов-понимания, забыть невозможно, но тут не то, тут проще, наивнее, поверхностнее: никакого родства, всего лишь очень нравится (хотя вполне чужое. Не всякое чужое отталкивает и выталкивает). Мне даже воображается, что тут я охотно могла бы жить – если бы случилось выбирать из разных видов чужого на чисто эстетических, чувственных основаниях (скорее здесь, чем, например, в Италии, потому что очень люблю север, северо-запад и совсем не люблю юга, а летом прямо-таки его не выношу. Вот если бы на этом их юге всегда были октябрь и ноябрь, тогда ещё другое дело).

Я даже язык голландский с большим эстетическим согласием восприняла в этот раз, - бывши тут два года назад на протяжении нескольких часов, конечно, как следует его не расслышала, с уха соскальзывал. А тут – такое фонетически избыточное германство (немецкий язык – один из самых милых моему слуху, не самый-самый, но один из, - и голландский услышался как один из его обликов), что опять же не нарадуюсь.

И счастливо дышать сырым, дождливым, холодным сентябрём, который – весь воплощение размытой, не давящей точности – очень идёт этому городу; он в нём (Амстердам в сентябре, сентябрь в Амстердаме) какой-то такой, каким и должен быть.

Амстердам. Метро. )
yettergjart: (Default)
…а ещё есть, наверное, города, которых не стоит видеть вообще никогда: затем, чтобы интенсивнее воображались, безудержнее насыщались смыслами. Которым назначено быть городами-стимулами, разращивать, воображаясь, наши внутренние пространства. Быть знаками дали. Оставаться в эдакой особенной категории невозможных возможностей.

В сущности, это – разновидность несбывшегося, конечно. Всякое несбывшееся – хранилище содержаний, которые в сбывшееся почему бы то ни было не умещаются. Не дай Бог ему поэтому сбыться, стать осязаемым. а значит – ограниченным фактом: куда нам тогда деть все эти содержания? Сбывшись – несбывшееся схлопывается, теряет объём. Оставшись несбывшимся, оно обогащает наше существование бесконечным количеством измерений: сколько ни насыщай его смыслами, образами, значениями – оно не переполнится никогда, оно всё вместит.

Затем и нужны города, которые мы никогда не увидим.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Городами мы вговариваем в себя мир. Трудной их, комковатой речью, полной иносказаний и умолчаний, намёков и метафор, да и не без косноязычия.

Среди самого сильного в путешествиях – переключение, причём мгновенное, щелчком - моделей восприятия, моментальное изменение внутренних настроек. Привыкши десятилетиями воспринимать, например, Триест как город-миф, город-тайну, город-границу, город-невозможность на рубеже нескольких едва соспоставимых, пробивающихся друг сквозь друга миров: романского и славянского, австро-венгерского и итальянского во времени, австро-венгерского и внеавстро-венгерского в пространстве, наконец – сложной суши и ясного моря (Триест: в самом имени его с треском разламывалась, ветвилась, как громадное дерево, кривая щель между мирами, хлестал оттуда влажный сквозняк, бил озноб), - вдруг с изумлением видишь его как среду обитания, уютную и самоочевидную для его обитателей. Вдруг обнаруживаешь, что многочисленные складки этого драматически-тяжёлого занавеса между (воображаемыми тобою) мирами плотно заполнены тщательной, кропотливой, вполне маленькой и повседневной жизнью. Она снуёт в нём, как муравьи в огромном, поваленном бурей стволе, протачивает ходы, исподволь втолковывает в него мелкую и подробную логику своих извивов. Город – огромная тень, отбрасываемая поколениями людей, не исчезающая даже тогда, когда эти поколения уходят, - но, о чудеса, – оказывается, эта тень не давит. (А мнится, ох как должна бы! – ведь она самим количеством своим, не говоря о качестве, многократно превосходит то, что делается здесь и сейчас.) В нём, оказывается, можно просто так сидеть, болтая, на лавочках, скатываться с горок на детских площадках (нимало не содрогаясь от величия города и его памяти!), скучать на автобусных остановках, покупать молоко и хлеб в супермаркете, устало идти вечером домой, не обращая никакого внимания на драматически обстающие тебя величественные декорации города.

Каждый город – «сон о чём-то большем», но проросшая его повседневность доказывает нечто совсем удивительное: есть то, что больше самого сна с Его Огромными Значениями. И да, это она. Именно из её донных отложений, тихо, по крупинке смываемых водой времени, образуются громажные массивы значительности.

Может быть, самое крупное и неожиданное открытие в моих попытках шататься по свету – не величие и значительность городов, данные нам в чувственном опыте, но вот эта повседневность, этот мир коротких дистанций, живучесть её и самоочевидность, уживаемость её с историческими формами и исторической памятью любой степени сложности.

170506_Триест.jpg

170506_Триест2.jpg

170506_Триест3.jpg
yettergjart: (Default)
И вот сижу и понимаю, насколько важно было – «энергетически», пластически, в смысле внутренней-то пластики – надышаться петербургским воздухом и насмотреться на петербургский свет (который – тоньше московского). Это само по себе очень раздвигает внутренние горизонты, выращивает лёгкие и глаза. Вот есть города, которые просто принимаешь к сведению, а есть и такие, которые прочитываются как интенсивное личное сообщение – такое, которое подлежит медленному внутреннему развёртыванию и, понятно, окончательным образом в слова не переводимо. Вот Питер как раз такой – понятно и то, что такие сообщения не обязаны быть ни всякий раз комфортными для слуха и глаза адресата, ни даже сразу и без остатка понятными. Понятно, что Питер - город жёсткий, сложный, закрытый (при всех-то распахнутых пространствах!), со многими напряжениями и внутренними порогами, - интровертский город, со многими масками – но этим и притягивает: сразу понимаешь, что так оно в его случае и должно быть. Ходя по городу, воображала себе мысль, что человеку русской культуры для внутреннего (динамического, трудного, неустойчивого – но всё-таки) равновесия необходимы два полюса, чтобы опираться на них: Москва и Петербург, в их великой, до противоположности и противоречия, разноустроенности и разноорганизованности. Обобщение, конечно, дерзкое, скорее всего не каждому носителю русской культуры такое надо. Но мне надо точно.

А о мощном сине-стальном цвете Невы, сильном, сильнее неба, недостижимом для московских вод, - уж и не говорю.
Read more... )
yettergjart: (грустно отражается)
Имевши на ФБ обмен репликами о (своём и не только) отношении к Москве как к месту обитания, подумала о причинах интенсивности своих с нею отношений: волею, наверно, биографических обстоятельств, но, может быть, и в силу каких-то моих, предполагаемой «природой» данных, внутренних устроенностей и расположенностей (душевной и умственной стилистики?) мы с нею, о удивление, очень совпали, причём настолько, что я её готова без слов понимать и в её хаотичности, и в её общей трудности. Я её воспринимаю как прямую речь бытия ко мне, прямую и отчётливую, - прямо к уху мне поднесённые его большие жаркие губы. Нигде эта речь не бывает (для меня) такой внятной, такой красноречивой и богатой обертонами; нигде диалогичность взаимодействия с пространством и с накопленным в нём временем не переживается настолько каждую минуту. (В иных городах – для меня, конечно – есть большие зоны глухоты и немоты, - даже в очень любимых, даже в ключевых, просто потому, что опыт взаимодействия и объём накопленной памяти в них для меня несопоставимо меньше.)

Москва – чистая, идеально отлаженная форма взаимодействий со смыслами (и предсмыслиями), и самой их выработки. (Можно было бы сказать, что она – хорошо настроенный инструмент для этого, эдакая усиливающая приставка к старому москвичу, - но она не инструмент, она организм, и тем хороша, что этого старого москвича многократно превосходит.) Она многократно расширяет и углубляет восприятие – мира вообще, включая, разумеется, воображаемый. Она вся гудит от значений и их возможностей. Прогулка по ней – сама по себе постановка экзистенциальных (но также: биографических, отвлечённо-умственных и каких угодно) вопросов и постоянное на них отвечание; форма мышления-всем-телом. Этот город – как палитра (большая, заляпанная, с неровными краями, с перепутанными и перемешанными красками – да, да, да), на которой я точно знаю, где какую взять краску (для нанесения её на собственное существование).

Переселение в любой другой город, независимо от собственных его качеств, сделало бы меня, думаю, неизмеримо беднее.
yettergjart: (Default)
Есть города, одна мысль о которых, о воздухе и ритме которых делает (вязкого московского) человека счастливым. Таков Петербург.
yettergjart: (Default)

Посмотреть на Яндекс.Фотках

Меня никогда не оставляло чувство, что в пражской интенсивности (отчего ей и идёт так осень, особенно поздняя - октябрь, ноябрь) есть что-то существенным образом грустное, тревожное, надрывное (а в этом, в свою очередь, - большая правда человеческого существования. В Риме такого, кажется, нет – или это там не главное, - там, под всеми, в том числе хаотичными и избыточными, движениями («В дождь Рим сходит с ума», - прокомментировал забитые римские дороги таксист, везший нас через город под ливнем), в них во всех, есть спокойствие и гармония, - которые, в свою очередь, выражают правду ещё более глубокую и важную, чем мятущееся и сиюминутное человеческое существование – правду бытия вообще, - в которой человеку место есть, но он там не очень главный). А вот пражская драматическая, экзальтированная театральность очень хорошо ложится на суетность нашего повседневного сознания, на его потребность одновременно и в чём-то крупном, и в собственной значимости – мнится, будто весь город заламывает руки по поводу тебя, да ещё делает это «красиво» = как торт с кремом. Это – такие декорации, в которых человек чувствует себя (маленького, конечного) значительным и немного на подмостках.
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: (az üvegen)
И вот ещё что: в Риме нет воображавшихся о нём всю мою жизнь «классичности» (монументальной правильности, царства образцов, линейки для измерения ВСЕГО, а заодно и тяжеловесности) и строгости. Он эклектичен и (гармонично)-беспорядочен, – и это оказывает странно-освобождающее действие.

Как царство архетипов (нет, это, конечно, никакая не классичность, это глубже) поразила Флоренция – да, действительно, гораздо более суровая и жёсткая (а архетипы – они такие), чем обещало русскому уху её нежное цветущее имя. При виде с моста вдоль Арно, в сторону яснеющих всечеловеческих холмов Тосканы становится совершенно очевидно, что мы на пиру в вековом прототипе, на пире Платона во время чумы: мы в царстве европейских архетипов, в их хранилище, существующем совершенно независимо от сегодняшней повседневной флорентийской жизни (они – как огонь под её пеплом). То, что мы видели – это оттиск архетипической печати на случайном и преходящем историческом материале, одном из бесчисленного множества подобных – одним из которых стала Флоренция Данте, другим – та, что показалась нам в октябре 2012 года. Весь смысл таких материалов – в том, чтобы на них могла оттиснуться – и передаться дальше – архетипическая печать.


Посмотреть на Яндекс.Фотках

А Рим – он не такой; в нём если что и архетипично, так одни только пинии (эти – точно выросли из семян, занесённых из Платонова царства, и растут тут, как представительницы вечности – напоминают о ней, дают ей присутствовать). Он весь – сейчас; ему так много всего надо сразу сказать, что говорит он без порядка (громко, размахивая руками, хохоча в голос) и, разумеется, много случайного – но оно живое, сильное и крупное.
yettergjart: (копает)
Он тут такой хлипкий, что не даёт ничего написать и постоянно вышибает из сети, воспитывая в пользователе олимпийское спокойствие и ангельское терпение одновременно. (Единственный выход – не импровизировать, вопреки обыкновениям, онлайн, но написать текст сначала в ворде и потом. одним коротким движением, успеть сунуть его в интернет – чем и занимаюсь. Это кажется сковывающим, - отнимает у события присущую ему, органичную и коренную ему эфемерность, - но куда ж денешься) Качество интернет-соединения не относится к сильным сторонам флорентийской жизни – а мы сейчас именно в ней, в флорентийской. Были в Милане и Болонье (равно – и совершенно по-разному – огромные города, как миры: разные модусы мироздания), сегодня целый день под проливнющим холодным дождём ходили по неожиданно сумрачной, даже грубоватой, угловатой Флоренции – так непохожей на своё нежное цветущее имя, такой отличной и от Рима, и от дымного Милана, и от жарко-трепетной Болоньи. Я бы сказала, Флоренция – опять же вопреки женскому роду своего имени - город мужественный, мужской, закрытый и недоверчивый (по крайней мере, к нам она обратилась именно этим своим лицом и другого пока не показывает), какой-то нежданно северный – не только из-за пасмури и дождя. Въехали наконец в октябрь, после римского мягкого средне-позднего августа, миланского сентября, болонского раннего октября (все эти месяцы, вместе с огромными пространствами, уложились в несколько дней, чем добавили жизни безумия). Полноценный октябрь, холодный дождь и вымокшие лапы сообщают ситуации настоящесть: в мифе промокнуть нельзя.

Завтра будем ходить ещё один день, к вечеру будем в Риме – до крышесносного невероятно возвращаться в Рим, как домой. Город, как известно, становится своим, когда в него возвращаешься. Как плохо всё это умещается в голове.

У людей ночь с воскресенья на понедельник, у некоторых людей, включая меня, даже отпуск, но эти некоторые люди, которые включая меня, такие замечательные разгильдяи, что сидят и пишут Текст, который надо было сдать ещё неделю назад, а они, конечно, не успели. Работа, как всегда в последний момент, особенно за его пределами, чем дальше, тем интереснее и вообще понятнее, но времени нет уже никакого – завтра надо послать, ибо невыносимо неудобно перед всеми, перед кем я обязана, иначе я сорву тему февральского номера («Знание-Силы»). Утром очень надо послать продукт в редакцию, когда бы это утро ни наступило, а оно уже скоро и почти уже вот. Эмоциональный фон всех дней общения со всеми городами, которое, казалось бы, требует человека целиком, составила трудновыносимая тревога и мучительное падение самооценки, и без того не слишком высокой. В общем, я сейчас лечусь от тревоги и низкой самооценки – я, наверно, никогда от них не избавлюсь, ибо они у меня вообще коренные и фоновые, и бедный Текст сам по себе тут совсем ни при чём – но хотя бы на отдельных участках их возможно бывает ослабить до переносимого уровня. Над этим и работаем.
yettergjart: (плоды трудофф)
Ещё города различаются по открываемой каждым из них внутренней перспективе – по широте распахнутости внутреннего зрения, которую (и широту, и распахнутость) они создают. – У Рима она необозрима. Рим – пространство для роста, причём для широкого, спокойного, несуетного.

Есть города для преодоления. Рим – город для взаимодействия (и, говорю же, - открытости и доверия).

Рим – город не для интеллекта, не для чувственности, не для воли, даже не для эстетического восприятия: он для человека в целом.

Весь Рим – урок цельности.

Вот можно ли быть гармоничным, будучи таким эклектичным, перемешанно-разнородным, пёстрым и до взбалмошности подвижным? – Он умеет. Как ему это удаётся – уму не постижимо. (Я же говорю – он не для ума. Он – для цельности, для схватывания цельностью.)

Прежде всего Рим делает с человеком вот что: человеку хочется жить. Не обязательно даже в Риме – жить вообще, жадно, с удовольствием и радостью (в чём точно нет никакого поверхностного гедонизма, - да, гедонизм есть, но он не поверхностный, - в Риме это глубоко).

Обычно, воображая свою возможную жизнь в разных случающихся со мною городах, я непременно проектирую себя в них интеллектуалом-книжником – меня как-то само в это сволакивает, и вообще это кажется самым интересным.

И только в Риме мне хочется и кажется запросто возможным быть «просто человеком», человеком вообще, кем угодно: хоть торговкой овощами.

(Это именно римское, а не итальянское: в Венеции мне тоже хотелось быть интеллектуалом, а всё остальное чувствовалось недостаточным.)
yettergjart: (пойманный свет)
И лишь римское метро своей мучительной убогостью (совершенно свободное от эстетических задач, подчёркнуто сведённое к одним техническим, оно настолько противоречит общему замыслу города, что непонятно, как оно тут, такое, вообще возникло – и это при моей-то любви к метрополитенам. Из него сказочная, мифологическая компонента, присущая метрополитенам, кажется, органически, порождаемая ими на ходу – совершенно изъята, тщательно из него вычищена. Как будто оно – часть проекта по демифологизации мира.) удивительно контрастирует с роскошным, щедрым городом, несомненно созданным для счастья. Если бывают города, созданные для счастья – то это вот как раз такой.

Мнится: живущий в Риме учится счастью – как полноте жизни – бессознательно, физиологически.

Он, конечно, укладывается в основные схемы ожиданий европейского человека (ну, человека с европейским зрительным опытом), но он их как-то существенно модифицирует – сильно-сильно разогревает и плавит. – Зрительный опыт Рима – горячий. (Обжигает сетчатку! – тот самый золотой пятак, неразменный, которого несомненно должно хватить на всю длину потёмок.)

Он производит впечатление неисчерпаемого. Он совершенно не способен надоесть, он этого не умеет. Он просто создан для того, чтобы быть всегда: его бытийного потенциала на это как раз хватит.

И ещё: Рим отучает торопиться (и это при том, что по его улицам как сумасшедшие, в масштабах и количествах, не сопоставимых с московскими, носятся мотоциклисты! Это, наверно, явления разного порядка: можно бешено носиться по городу – и ни-ку-да при этом не торопиться!). В Риме надо существовать медленно. Он так обилен и щедр, его так много, что он уже одним своим существованием даёт понять: ВСЕГО всё равно, при таком-то обилии, не успеешь – но то, что тебе в любом случае достанется, - непременно будет крупно, тягуче, драгоценно и золотисто. Существенное тебя не минует: оно везде. Оно разлито в воздухе. Только вдыхай.

Из Рима невозможно уйти с пустыми руками и глазами: просто посмотревший на него уже будет обескураживающе богат, а просто пошатавшийся по его улицам – тем более.

И нет смысла беспокоиться о том, вместишь ты это или нет: непременно вместишь – Рим сам создаёт себе место в тебе, он в этом опытен. Ему надо просто довериться (тот предельно внятный случай, когда ОН уж точно лучше знает).

Среди тех многочисленных уроков, которые Рим – совершенно не дидактичный – даёт человеку, есть и урок открытости и доверия.

Видимо, поэтому, при всей динамичности Рима, в нём на удивление, непривычно и нетипично для московского смятенного человека, - спокойно. Глубинным, основным спокойствием, по отношению к которому все другие душевные движения более поверхностны – и более эфемерны.
yettergjart: из сообщества <lj comm="iconcreators"> (краски)
Подумалось: вот было бы здорово, если бы меня с Римом связали какие-то обязательства, общие дела, которые надо было бы отрабатывать и от которых было бы не отвертеться. Ничто так не интенсифицирует отношения с чем бы то ни было, хоть бы и с городом. Есть города (и не только они; но они тоже), с которыми достаточно поверхностного общения; в отношениях с иными – и Рим как раз таков - хочется укорениться. (Я, конечно, плохой отрабатыватель обязательств; но та вечная, стойкая и терпкая виноватость, которая из этого постоянно и неизменно следует – укореняет в мире не хуже прочего, а то даже, пожалуй, и получше; это – полноценная и сильная разновидность связи.)

И одно из самого прекрасного в Риме – то, что он, будучи неисследимо больше всего твоего (настолько, что оно, твоё, на этом фоне может буйно радоваться своей несущественности – что и делает), легко и даже радостно тебя, маленькую и несовершенную, принимает: ааа, и ты здесь?! – заходи! Он, вот ведь что удивительно, не отторгает, не исключает и не посрамляет варварства (даже и того маленького, личного, которое ты всюду таскаешь с собой как собственную, замусоленную персональную форму) – он включает его в себя, насыщается им, - поэтому он такой витальный, переполненный жизненными силами, несмотря на всю свою древность – и более того, даже благодаря ей.
yettergjart: (toll)
Пишучи несколько дней назад текст про «Сказки старого Вильнюса», обыскалась собственных заметок о нём в собственном же Походном Блокноте Для Мыслей – и не нашла, оставаясь в полной уверенности, что они там были. Но не нашла, в связи с чем выдвинула версию, что сошла с ума и писала их в собственном воображении / галлюцинации. Написала без них, как помнила.

Вопрос, не сошла ли я с ума, разрешился легко и изящно: нет, не сошла, действительно писала – только в другом блокноте. Частью они благополучно совпадают с написанным, ибо память отказывает, слава Богу, ещё не на всех участках моей дивноустроенной головы. Несовпадающее тащу сюда, чтобы не пропало. Кое-что кажется важным.
вот )
yettergjart: (зрит)
Есть города, созданные для того, чтобы в них жить, а есть – для того, чтобы сниться, причём жить там совсем не обязательно. Они – живая заготовка для сновидений и по-настоящему начинаются в тех, кто их видел – ночью, под закрытыми веками. Вот Венеция такова: жить там невообразимо, но очень хочется видеть её во сне.
yettergjart: (летим!!!)
где нам тоже случилось быть во время белорусского странствия. Они будут субъективны ещё недопустимее, чем гродненские, поскольку с Брестом меня связывает некоторый личный опыт, тем более важный, что давний (молодость же очень разрастается в воображении по мере того, как проходит).

(Опыт, строго говоря, состоял в том, что Read more... )
yettergjart: (Default)
Ну, я всё-таки про Гродно допишу. Я даже про Брест допишу, разрази меня гром. А то вначале мне стало неловко, даже стыдно – кого-то угораздило уволочь горестные заметы моего страннического сердца на гродненский городской форум, и там люди разозлились, что я чушь всякую пишу (честно сказать, я даже не стала читать, как они там разозлились, потому что мне и так предостаточно чувствования себя виноватой на каждом шагу, ещё и тут не хватало, совсем удавиться захочется). А потом я себе сказала: в конце концов, ни у кого нет монополии на собственный город, даже если он там безвылазно обитает, а вот право на собственные субъективные впечатления, напротив того, очень даже у каждого есть. И если они все приедут ко мне Москву, прямо вот в Красные дома, и напишут о них Бог весть что, я и тогда не обижусь, потому что каждый имеет право видеть своими глазами, а не моими.

Ну так вот. [Если угодно, это о внутренней феноменологии, а не о чём-то ещё; вот и тэг соответствующий привяжу. (Можно считать, что этот город, как и все другие, я увидела во сне. Да и Москву, на самом-то деле.)] )
yettergjart: (Default)
Гродно: голубой, серо-прозрачный, опаловый, аметистовый. Нежно-пасмурный, как раз такой, каким (неизвестно почему: должно быть, под влиянием звуков его имени, а такие влияния обыкновенно очень сильны) воображался из Москвы. (А имя его похоже на серый грубый камень – гранит? – под холодным дождём; редкое тактильное имя, которое хочется ощупывать руками: есть имена для слуха, для зрения, есть и для вкуса [сладковатое имя Москвы], есть, пожалуй, и для обоняния [сию минуту не приходит в голову пример на это последнее, но придёт как-нибудь], а это вот для ощупывания. Есть ещё такие, о которые хочется тереться кожей, - щекой, скажем, - например, «Оренбург»: колючая жёсткая шерсть – верблюжья? - пыльная. Но то другая история.) Удивительно подобраны у него цвета: Господь вырисовывал его тонкой кисточкой и красками «холодной» части спектра, притом довольно узкой его полоски: серое да голубое, да зелёного совсем чуть-чуть, и очень был внимателен к оттенкам, но кисточку вполне в небесной, ледяной воде не промывал, всегда оставлял на ней чуть-чуть предыдущего цвета: потому цвета в Гродно так мягко до почти-незаметности переходят друг в друга. Самое моё, северное, прохладное – есть в гродненском освещении что-то питерское (самый любимый мой свет с неба, с самой точной, по неизъяснимому внутреннему чувству, нотой – в Петербурге, свет, которым можно омываться, как водой), только здесь – чуть теплее и мягче. И самый воздух пронизан близостью Литвы – тоже зелёной и голубой, и прохладной, и тягучей – Литвы как состояния мира. В этом городе просвечивают друг через друга – очень тонко и ненавязчиво – разные миры, картинки не совпадают вполне, двоятся, троятся, чуть дрожат. Это в пограничных городах всегда так, но в каждом по-своему.

Кажется невозможным (мне кажется – жителю глубокого, нутряного центра страны, тёплых складок медведицы-столицы) обитать в приграничном городе – и не обладать сверхтонкой чувствительностью, особой сверхнервической (уж не мистической ли?) восприимчивостью – которая может совершенно не совпадать с интеллектом и ничуть не требовать его сложности: это просто отдельное.

Этот город – как дождь, ему идёт тишина. И сам он тихо идёт ей навстречу.

Почему-то необыкновенный город, хотя по виду – вроде бы ничего особенного: тихий, провинциальный (провинциальность без затхлости и убогости, удивительная человечная, спокойная провинциальность, как речь без надрыва, вполголоса). В нём чувствуются туго свитые, глубокие слои памяти, они чувствуются там на каждом шагу. (Удивительно, что в Бресте не так.) Он внутренне очень сложный.
yettergjart: (Default)
А вот самое лучшее в Самаре – там вообще было много хорошего, но самое лучшее, досмысловое (правильное досмысловое даже важнее смысла в некотором отношении!) – это широкий ветер с Волги, огромное небо над ней, сильный распахнутый воздух – выпрямляющий, эпический. Всё-таки большие реки, мнится, очень воспитывают свои города (и, наверно, их обитателей), задают им масштаб существования: дают им наглядный урок крупности жизни; сообщают этой жизни дополнительное измерение – не говоря уж об особенной ясности и отчётливости.
взглянуть )
yettergjart: (пойманный свет)
А есть ещё города, которые хочется выдумывать. Не обязательно даже там быть во плоти, но насыщать смыслами на расстоянии – это обязательно. У меня таков (например) Вильнюс, куда мне вообще-то очень хочется (была один раз в почти невообразимом уже отсюда 1981 году, в 9-м классе, помню очень приблизительно – острую волнующую инаковость, с которой не знаешь, что делать; серо-коричневую, тепловатую позднесоветскую зиму – Господь, рисуя нам те дни зимних каникул, плохо промыл кисточку, и не сомневаюсь, что Он сделал это специально, только вот зачем?; тёмный камень стен; немосковскую сдержанность, камерность уличных пространств). В моём воображении он совсем другой – льдисто-прозрачный, зелёный, тонкий, с капелькой света внутри. В этом-то воображении в нём и хочется жить. Специальный такой город для домысливаний. = Очень волнуют вообще города, смешавшие разные, разноприродные до несовместимости культурные потоки: от Вильнюса до Иерусалима, - только Иерусалим очень уж мощный, к нему и в воображении-то подступиться страшно, а Вильнюс, помнится, - человекосоразмерный.
yettergjart: (летим!!!)
Очень хочется засесть наконец за хоть сколько-нибудь основательную письменную рефлексию астраханских впечатлений, да невыполняемые и медленно выполняемые обязательства держат за все руки: хоть часть сначала спихну, а там можно будет и порефлектировать. = Скажу только сразу, очень уж не терпится, что Астрахань - город изумительный, хотя местами совершенно замученный, - она похожа на роскошный ковёр со сложным узором, валяющийся на пыльной дороге, а иной раз и просто в грязи. Это один из самых сложных, ярких, щедрых, неожиданных и живых городов, которые мне встречались. Она даже не трудная - есть такие города, трудные целиком, но Астрахань не такова - она, хотя трудные участки в ней очень даже есть, просто чрезвычайно разная, сопоставимая по разноликости, пожалуй, даже с Москвой, - и при этом на удивление цельная. Вот удивительно, что так бывает!

yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Вообще, трудно с красивыми городами. Они режут глаза – хоть солнечные очки надевай. (Есть же разные по интенсивности области бытия, - и вот в красоте, в чём она ни случись, степень этой интенсивности очень высока – иной раз и до невыносимости. В красоте, даже в её прирученных вариантах, есть что-то неистовое, выжигающее. С красотой, особенно некрасивому, всегда трудно: она, так и думаешь, нарочно создана, чтобы напоминать тебе о твоём несовершенстве, чтобы выталкивать тебя за её пределы, очерчивая свои сияющие области.) Они слишком торжествуют, слишком тебя превосходят. И только когда город показывается, хоть на миг, своей уязвимой изнанкой – обшарпанным, неприбранным, рыхлым, неточным, домашним распустёхой в стоптанных тапочках, - ты понимаешь, что он, даже самый торжествующий, где-то в глубине души такой же, как ты: хрупкий, неловкий, смертный, - и становится не то чтобы совсем легко – но заметно легче.

Астрахани я почему-то не боюсь – знаю, что она отваживается быть некрасивой и этим самым милосердна к пришельцам.
yettergjart: (летим!!!)
По причинам, для данного контекста несущественным, отправляюсь я в нынешний вторник до субботы – в город Астрахань, чем весьма воодушевлена и заинтригована. Астрахань с детства жила в моём московском воображении огромной, лохматой, запылённой, жаркой от солнца августовской астрой – с тяжёлой, клонящейся головой; много слышалось в этом имени пыли и сора, чешуи и шелухи, надутой широкими ветрами с Волги и Каспия. Сор и сонь – не люблю ни юга, ни лета, ни жары, и вся эта нелюбовь на протяжении моих четырёх с лишним десятилетий волоклась в образ никогда не виданной Астрахани и скапливалась там, раздувая ни в чём не повинный образ неизвестного мне, в сущности, города. Воображались несоразмерно-огромные площади, растерянные от своей огромности и не-заполненности-толком, с гнилыми, как старые зубы, запущенными кварталами по краям: то ли песок, то ли соль – Астрахань хрустит на этих зубах, город медленного, застаивающегося времени. Разрушенность и усталось представлялись непременными спутниками города. Мнилась она мне городом тяжким, избыточным, трудным, одышливым; чувствуемым по преимуществу как затруднение дыхания – хрип и свист в бронхах; и очень притом существенным в виду насыщенности всяческими памятями (один Хлебников чего стоит! [Весь этот город, думала я в категоричном отрочестве, оправдан Хлебниковым.] Кстати, его музея надеюсь не миновать).

Астрахань дразнила воображение жителя сладковатых московских дворов как Большое Другое: близость Каспия, Казахстана, Кавказа насыщала её, внутреннюю, волнующей сухой синевой, – но то было своё, адресованное Другое, которое для полноты чувства собственной страны необходимо вместить в себя как чувственный, тактильный, ольфакторный опыт. (В детстве мечталось доплыть до неё – по Волге, от самых начал судоходства – от тогдашнего Калинина, должно быть? [это теперь он скрипит, сутулится: «Тверь», а тогда сиял ослепительно-, лаково-, глубочайше-синим: «Калинин»! В детстве услышанные, изначальные имена – неотменимы, - и ни при чём тут всесоюзный староста.] – и до дельты, где Волга - почти уже Каспий, где растут лотосы, а это вообще уже греческая мифология и за пределами одномерной повседневности.) Вот, поеду вмещать.

Вообще я думаю (у меня есть такой заговор с самой собой относительно новых пространств, на самом деле; такие правила серьёзной игры с городами), что эффективнее (эффектнее) всего не готовиться заранее к новому пространству, начитывая себе о нём предварительную информацию, - всё равно начитанное не ляжет на прочную основу, не приклеится к ней, будет сыпаться, - а позволять городу заставать тебя врасплох, - тогда он сильнее действует – и крепче запоминается. Читать о нём стоит уже потом, когда он – живая память: прочитанному будет на чём держаться. Это я, обуздывая своё любопытство, намерена сделать и на сей раз: позволить городу стать Большим и внеплановым Событием.

Вообще, конечно, некоторый план у меня всё-таки есть, потому что будет у меня там всего два дня, было бы жалко их растерять на случайности. Обычный план такой: в первой половине дня осваиваются [«интериоризуются» - подхватила словечко в читанных несколько лет назад воспоминаниях литературоведа Баевского да и не могу с ним никак расстаться] музеи, а во второй, до темноты – улицы в избранных направлениях. Обязательно надо облазить Кремль; традиция [персональная, разумеется] требует знакомства с краеведческим музеем – такой там есть; а ещё отыскалось в интернете упоминание об отдельном музее истории города. Путешествие во времени должно быть непременно. Рядом с музеем Хлебникова интернет обещает музей Кустодиева – по одной улице Свердлова дома 53 и 58 соответственно. (На самом деле, любой «личный» музей интересен, даже если это [говорю наугад] музей какого-нибудь всеми позабытого деятеля профсоюзного движения или ткачихи-ударницы – потому что это частички времени, единственным образом слепившиеся вокруг единственного человека; остановленное время, дающее себя рассмотреть; в каждом таком музее есть что-то от бессмертия души, косноязычно, неумело, неадекватно, но всё-таки – потому что иначе никак – пересказанного телесными и предметными языками.)
yettergjart: (Default)
Отчаянно, соматически тоскую по Праге. Жить я там, по всей вероятности, без отчаянной необходимости ни за что бы не стала – просто уже потому, что у меня там никогда не будет экологической ниши, хоть сколько-нибудь сопоставимой по осмысленности и насыщенности с московской, - но туда просто необходимо ездить, чтобы заряжаться бытием. Бытием с определёнными «органолептическими» характеристиками – с определённым, исключительно пражским, цветом, вкусом, запахом, фактурой, плотностью воздуха, особенностями преломления света. Нюхать её, щупать шагами, вписываться в её углы и ритмы, соразмеряться с её расстояниями. Это - то самое чувство родства с пространством, которое, как сказал цитированный недавно Леонид Шваб, «может и не включать понимания»: у меня точно никогда не будет ни настоящего, глубокого понимания чешской жизни, ни тем более принадлежности к ней (и ведь не хочу!), ни, по совести сказать, настоящего, серьёзного к ней интереса. (Знаю, что так нельзя, - поэтому мне перед Прагой несколько неудобно, я – не заплатившая этой жизни самой собой, собственным участием - не чувствую себя, несмотря на некоторую общность прошлого, в полноценном праве на Прагу.) Но - окунать себя туда, как перо в синие-синие, бирюзово-синие чернила, накачивать себя этими чернилами, как авторучку. Потом можно вытаскивать – и писать, петлисто и размашисто, по московской шершавой бумаге.
yettergjart: (пойманный свет)
(Продолжаю проговаривать пражские заметки)

Всё-таки в полной мере событие – то‚ что переживается всеми уровнями существа – сразу: не только головой и чувствами, но и телесными состояниями, особенно в тонких их оттенках (я бы даже так сказала: чем более тонко дифференцировано проживаемое, тем больше оно – событие). Так вот – возвращение (почему-то) в большей мере таково, чем знакомство с новыми городами и землями, чем загрузка в себя нового материала. Может быть, просто потому, что в отношениях с уже знакомым – с тем, с чем отношения уже есть – наработано больше традиций восприятия; оно отшлифовано, отточено, заострено, чувствительно к малейшему и тончайшему. Всякий очередной акт восприятия работает с прежними заготовками, растёт на уже наращенном фундаменте; всякое новое восприятие в некотором существенном смысле беднее и площе. Новому восприятию зябко, ему нужна разогретая среда прежде заготовленных смыслов.

Так до мучительного подробно переживаю я Прагу и Москву («привилегированные» места моего возвращения, города, созданные в моём случае для возвращения как типа действия, жанра жизни) – и так большими, размашистыми мазками остались во мне другие города Большого Сентября: Париж, Венеция, землистый плотный Нюрнберг, острый отчётливый, похожий на металлическую чеканку Дрезден. (Венеция, конечно, очень взывала к подробному, повторному, даже навязчивому проживанию. Она прямо-таки требовала его. Она даже устроила то, чего не делал со мной, кажется, ни один мыслимый город – ни реальный, ни воображаемый: снилась, сразу по возвращении оттуда, четыре ночи подряд – да с буквальной реалистичностью! - тревожила, диктовала себя, не отпускала. Горячий, цепкий город, кричаще-интенсивный (а ещё Serenissima – Яснейшая!), необыкновенно плотный, проникающий под веки, в самый хрусталик, застревающий в глазу раскалёнными тёмно-красными кристаллами.) Они все остались – как матрицы для своего будущего (даже если оно никогда не осуществится) возможного проживания, как открытые формы опыта, ждущие и требующие – с разной степенью категоричности, вплоть до великодушного приветливого равнодушия (Париж!) – своего наполнения и разработки.
yettergjart: (Default)
Есть города – как короста на теле земли; города с косной, трудной, запинающейся речью. Города со сбитым затруднённым дыханием; закрытые, кажется – или почти – от проникновения в них (распахивающего горизонты) чуда. Города – сгустки темноты, через которую едва пробивается свет. Города, в образующей которые смеси из бытия и небытия преобладает небытие.

Эти-то мне понятнее всего.

А я ещё думаю, что именно некрасивые, трудные, бедные города больше всего нуждаются в любви - им-то как раз её и недостаёт, мы их так вызываем из небытия (а всё живое нуждается, подозреваю я, в том, чтобы кто-то вызывал его из небытия: пока зовут, оно живёт). Любить Париж или Рим - всё равно что подавать миллионеру медную мелочь: и без того обойдётся. А вот, например, Туле, Иванову (Иваново в своё время пережилось мной как город с сильнейшим внутренним разладом), Ижевску, или, лучше того, маленькому Ефремову в Тульской области - очень-очень надо, как воздух. Наша медь окажется там на вес золота. Золотом она там и будет.

И вообще, если уж говорить о «предназначении человека» и / или «смысле жизни», я бы охотно сошлась сама с собой по этому вопросу в том, что он(о) состоит (и) в том, чтобы хоть кого-то или хоть что-то вызывать из небытия. Увеличивать количество бытия в мире.
yettergjart: (Default)
А по некоторым городам скучаешь не потому, что они значительны, красивы, разнообразны, насыщены жизнью и культурными событиями и фактами как её разновидностью (всё это – показатель городского «качества» - качества города как единицы жизни), а просто как по собственной внутренней – а потому и внешней – форме, которую время от времени хочется, для чего-то нужно принимать. Ну, скажем, чтобы пережить какой-то аспект самой себя, с этими городами связанный. Бывают такие места для самообретения. Скажем, Прага, при всей её личной (гипер)значимости, уже самой своей интенсивностью взывает – вызывает человека – к общечеловеческому существованию, к выходу за свои исторически данные пределы. Вот есть такие места, где стыдно не быть всечеловеком. А есть города, где – даже помимо их исторической значимости – важно и получается быть самой собой [а общечеловеком – ой, не всегда получается - нигде. Почти никак не. Но оттого не менее хочется :-)] Где запасы этой самой себя хранятся. И даже, я думаю, потихоньку вырабатываются. Где не стоишь на ветру универсальности. Города, которые к тебе милосердны.

Так я скучаю по довольно трудному, усталому, замученному русской историей и экономикой и очень родному (нет, не кровно, глубже) городу Туле. Надо туда время от времени ездить.
Read more... )
yettergjart: (пойманный свет)
хватит на всю длину потёмок (с) сами-знаете-кто

Приехали из Венеции, полные ею до отказа, до невозможности вместить - набивали ею щёки, глаза, уши, карманы, всё, что мыслимо - впрок, про запас, на всю длину потёмок. Она жгучая.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
сформулировалось наконец: города масштаба Венеции (с соответствующим объёмом культурного задания, которое они ставят перед человеком) слишком обостряют во мне горчайшее чувство собственной неполноценности, недостаточности, непоправимой неполноты - которого мне вообще-то и без того довольно. Уклоняться от таких городов - и от этого чувства - малодушие: надо принимать. Вот и не уклоняюсь. Но чувствую себя как перед экзаменом, которого заведомо не сдам.
yettergjart: (зрит)
Это даже не хроники, а конспекты - зарубки сплошные. - Завтра встаём, содрогаюсь вымолвить,в полшестого, охота пуще неволи, и отправляемся побродить в Нюрнберг (слава Богу, самоходом). Едучи в Париж и обратно, мы дважды через него - туда и обратно - проезжали, хотим всмотреться. Город показался тяжёлым, такие города меня к себе располагают,я им верю. - Брно был (по моему разумению, это "он", хотя чехи почему-то считают, что "оно" - у меня язык не поворачивается так назвать. Ну, это примерно как "кофе" среднего рода :-))коричневый, шершавый, горький, совершенно не туристский, во многом обшарпанный, горбатый, неуютный, с большими застрявшими в нём клочьями старого медленного времени - в общем, то, что надо, замечательный город. - Париж - как взбитая пена. С ним как будто легко (сразу думается - наверняка обманчиво; хотя дышалось там и вправду свободно - неожиданно свободно для совсем чужого города) - он как бы сразу принимает, но как-то так, что ему до тебя нет никакого дела - он слишком "всехний", для всех и ни для кого. Вообще, моё пребывание там имело сильный оттенок нереальности: было странно думать, что это всё настоящее и я действительно здесь :-))
yettergjart: (ködben vagyunk)
Люблю ездить, не люблю уезжать.

Уезжая, сбрасываешь с себя обжитое, защищающее (пусть иллюзорно! какая разница) пространство как огромную шкуру.

…вот ведь что: в Москве, то есть в «своей» среде – принципиально выше процент «символических» действий, то есть переживаемых как таковые. Символическая насыщенность существования гораздо выше; у всякого действия заметно больше «вторых», «третьих» и т.п. планов. Не просто, скажем, проходишь по двору, но - так, как проходила в 1994 году, вспоминая о том, что говорилось вот здесь в 1981-м, а при этом отзывается тебе и то, как тебя тут проводили за руку в 1967-м… - и все эти времена – вот они, все сразу, здесь и сейчас, и образуют сложные оптические комбинации. Заново проживаешь пласты своих прожитых здесь чувств, заново примериваешься к ним, с изумлением открываешь, что кое-что видится теперь иначе, а что-то и вовсе не вспоминается, а что-то ещё, напротив, приобрело такую значимость - хоть зажмуривайся. - «Своя» среда впитывает, как губка: в ней непрерывно происходит накопление подтекстов и вообще осмысленный (независимо от степени своей актуальной осознанности) диалог с бытием. Существование в целом красноречивее, я бы сказала.

«Чужая» среда для нас нема, или мы способны расслышать в ней только самые общие и самые грубые сообщения, окрики, сказанное в лоб. - «Своё» - царство оттенков, нюансов, обертонов, намёков.

«Собственный» город – жирная почва, на которой всё время растёшь. Эту почву невозможно истощить: она всё время обогащается, нарастает. Чем дольше живёшь в городе, тем больше есть что ему сказать (и о чём с ним помолчать, естественно).

Каждое движение здесь, по видимости лёгкое (потому что автоматическое: ну кто думает о том, как он спускается по лестнице или вызывает лифт, как привычно срезает дорогу через школьный двор, как ходит через ту, а не через эту арку, потому что так однажды пошли в 1983-м – и с тех пор, в память об этом, традиция?), на самом деле многократно утяжелено, ибо облеплено ассоциациями, памятью о многочисленных своих повторениях, обременено далеко вглубь уходящими корнями. В «чужой» среде мы выполняем в значительном объёме «голые», едва ли не асемантичные действия, - точнее, с одной только «прямой» семантикой, почти без подтекстов.

Отношения со «своим» городом, тесно вплетённым в личные смыслы – принципиально незавершаемый гештальт, принципиально открытая структура: всегда может быть что-то добавлено, и оно непременно закрепится здесь на уже накопленной основе – весь город работает как собирающая матрица личного опыта. В точности как ремонт, отношения с ним невозможно закончить – только прервать, всегда недосказанными, всегда на полуслове – и всякий перерыв будет болезненным по определению.

В одно тело же с ним срастаемся.

(Я тут взяла да написала текст, ожидавший своей участи больше 22-х лет – с весны 1989-го. И так, оказывается, бывает. Бог даст, он даже и выйдет, ибо под него совершенно нежданно случился социальный заказ [А не выйдет – ну и неважно, главное, что оно написано и можно будет где-нибудь вывесить]. - Это – в дополнение к нему, уже написанному.)
yettergjart: (цветные - вверх)
Больше всего хочется мне в Праге не достопримечательностей и не красот (в отношении Праги мне этого совсем не хочется, и только признание того, что необращение на это внимания будет упрощением её цельности, удерживает меня от полного бирючества в отношении всего этого), но простого диалогического пешего хождения по её улицам, врастания их потихоньку под кожу созерцателю. Хочется Праги как типа пространственного ритма, как совокупности запахов и звуков. Она настолько синонимична у меня началу жизни, что теперь и не умеет восприниматься иначе, как ключ к этому началу, как возможность вернуться хотя бы в воображении к собственным животворным истокам, к обилию сил, избытку будущего – неотделимого, конечно, от неуверенности, от нечёткости собственных границ, от замирания перед громадностью мира. Чувство столь же мучительное, сколь и обновляющее. Будто в кипяток прыгаешь – и выскакиваешь в новенькой блестящей шкурке. Кипящая ключевая вода.

(Москва – всевременье, полнота времён, а Прага – детство-юность-молодость, сплошной сквозняк, вечная уязвимость начала. [Неотделимый от начала жизни] урок – и не без жестокости – избытка и неполноты, избытка и смирения.)

Когда-то – в самом начале моих отношений с этим городом - меня мучила красота Праги, достигающая в её сердцевине трудновыносимых для московского человека концентраций. (Избыточная до бессмыслия, думалось.) Видеть её было - всё равно что дышать чистым концентрированным кислородом: выжигало лёгкие (и глаза). Подавляет, требует соответствий – хотя бы в смысле качества ответного напряжения. Стыдно за собственную темноту, косность, аморфность, за собственное кровное родство с хаосом.

В конце концов мы с красотой примирились вот на чём: красота – тоже вид человеческого опыта. Она должна быть вмещена – даже если это потребует значительных усилий – как разновидность человеческого.

Кроме того, эстетический ожог – в моём случае - входит в состав юности. И уже на этом основании – как ему не быть принятым?
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Как и положено очень тревожным людям с сильными защитными механизмами, я имею сильную склонность (сказала бы даже: сильный соблазн) смотреть на всё сквозь розовые оправдывающие очки, а потому так и наворачиваются на язык слова о том, что Ефремов мне понравился. На самом деле я, слава Богу, понимаю, что категории типа «нравится / не нравится» здесь совсем не адекватны. Город и не должен нравиться, особенно - нетуристический (а от этой участи древний Ефремов несчастливо избавлен; не был бы избавлен – это бы его очень поддержало. Он бедный, ему и его людям – трудно), который не напоказ. И вот я как раз люблю такие города, которые не напоказ, которые – как бормотание себе под нос: они честнее. Ну понятно же, что есть города – как открытая речь, - одни – как пафосная декламация, другие – как истерический крик, третьи – как спокойный рассказ, кто в рифму, кто прозой, кто и белым стихом (поскольку города – живые и даже – личности, они, конечно, - «кто» и никоим образом не «что»). А этот из тех, которые – бормотание. (Понятно, о чём – все они об одном: о бытии да об уделе человеческом. Города – они ведь всегда о самом главном, любые, даже совсем маленькие. Это такая форма записи – и всё-время-заново-проговаривания – человеческого опыта.) Причём иной раз это ефремовское бормотание - даже в рифму, между прочим. В нём много ритмического – но это какие-то полупроявленные ритмы, полувросшие в землю: как древесные корни – то вынырнут, то вглубь уйдут, иной раз и спотыкаешься, потому что совершенно не ждёшь, что они вдруг вынырнут.
И что же дальше-то? )
yettergjart: (ködben vagyunk)
Эх, какое же дурацкое счастье завалиться снова в свою дурацкую беспорядочную квартиру и снова предаться тут заведённому порядку своего беспорядка. За него и стыдно-то только тогда, когда насмотришься на чужие хорошо упорядоченные порядки (в которые, знамо дело, не вписываешься). - Конечно, все эти порядки нужны прежде всего (прежде всех практических функций) для самодисциплины и придания себе (их создающему и поддерживающему) формы. А моя форма, видимо, - бесформье: упругое – оно возвращается в своё исходное состояние с терпеливым постоянством всякий раз, как пытаешься привести его компоненты в более явную разновидность порядка.

Не могу натоптаться по своему дурацкому пространству, по своей ночной одинокой свободе. При всей внешней бестолковости это - крайне функциональная вещь, ибо безукоризненно восстанавливает душевную микрофлору во всём её обилии и многообразии.

Вообще, Read more... )

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 02:29 am
Powered by Dreamwidth Studios