yettergjart: (Default)
…ну да, ну да, - теперь я ловлю себя на благодарности даже тем местам, где была несчастлива, тем людям, с которыми ли, из-за которых ли бывала таковой (понятно, что «сама виновата». Ну да, без кавычек: сама и виновата). (Было несчастливо, но интенсивно, или даже если нет – всё равно же, БЫЛО. Была незаслуженная одаренность бытием. Ну да, не слишком справилась, - так и это не удивительно, никогда ни с чем особенно не справлялась, не так уж многие и справляются. А и справляются – от чего это их спасает?) Понятно, что это не молодая, не жизненная позиция: жизнь хищна и зубаста, страстна и пристрастна, жизнь несправедлива и невеликодушна, хватает своё, рвёт зубами сырое, сочное мясо.
yettergjart: (Default)
А вообще-то мне кажется, что из всех разновидностей зрения и внимания лучше всего развито у меня зрение боковое, восприимчивость не к основному сюжету происходящего, а к его подтекстам (причём, боюсь, не столько к собственным его подтекстам, сколько тем, которые я в него сама же и вкладываю – для его персонального расширения, так сказать), к необязательному, неочевидному, побочному, служебному и мимолётному, разбухающему иной раз до самостоятельной тематической линии или даже до целого их пучка; не к настоящему, а к прошедшему, несбывшемуся, невозможному. Так из всей истории – из всех историй, сюжетов и ситуаций, связанных с тем, что осенью 2016-го вышла у меня первая в России книжечка – от гордости, казалось бы, лопнуть, - но нет, - запомнилось мне более всего, острее всего не то, что люди (нежданно к ней благосклонные) о ней говорили и писали, даже не две её презентации – скорее неуютные, потому что надо было говорить публично, а в этом всегда есть что-то ненастоящее, - а то, как сентябрьским вечером 2016-го несла я со склада на Краснобогатырской пачку её авторских экземпляров к метро «Преображенская площадь» - и чувствовала, как жизнь, валявшаяся когда-то на этих улицах в своих разбитых, растерянных осколках – собирается в изумлении, чуть ли не вопреки самой себе – в цельность, а книжечка – просто инструмент этого собирания, совершенно неважный сам по себе и уж конечно, независимый от того, прочитает её кто-нибудь или нет. От всей этой истории остался только тот сентябрьский воздух и свет.

Что-то мне кажется, что от жизни в целом остаётся примерно то же самое.
yettergjart: (Default)
Отсутствие умения отдыхать (отпускать себя на внешнюю и внутреннюю свободу, распоряжаться этой свободой, жить в этой свободе – умение всего этого мнится мне сейчас высочайшим искусством, куда сложнее и тоньше – потому что интуитивнее, неизреченнее – искусств, работающих с любым внешним материалом), - умения снимать или хотя бы снижать внутреннее и внешнее разрушительное напряжение – это же (нет, не добродетель трудолюбия, эта добродетель о другом) – помимо и прежде невладения, нежелания овладевать соответствующими техниками души – вещь чисто этическая (именно в смысле Большой Этики – принципов отношения человека и мира как целого*): отсутствие доверия и доверчивости. Неумение (нежелание учиться) доверять себе и миру: свобода – это доверие. А надрывное работание – одно из множества неутешительных лиц обречённого на поражение стремления всё контролировать. Работа – это контроль (над собой, над обрабатываемым материалом). – Мне, многие годы, с отрочества, прожившей с надрывным (и скорее разрушительным, чем восстраивающим) культом работы (и близнеца её – самопреодоления) внутри, теперь усталость принудительно открывает глаза на то, что в этих (контролирующих) усилиях слишком много от насилия. Что усилие и насилие вообще глубокие родственники.

Тут можно прочитать себе очередную, страх как эффективную мораль о пользе знания меры. – Не знаю я меры, нет у меня дара умеренности (благословенного, сберегающего), связанного с ним тонкого чутья.

*Большая Этика – совокупность принципов (и практика) отношений человека с миром как с целым. Малая Этика - совокупность принципов (и практика) отношений людей между собой и с самими собой. Из ненаписанного, как водится.
yettergjart: (Default)
- всё космизация хаотического. Но будем постепенно. Начнём с тёмного, чтобы уже сразу оставить его позади (оставишь его, как же) – и будем подниматься к свету.

= Огромное количество вины, тревоги, набранных и невыполняемых обязательств, зверской усталости, понимания непреодолимой ограниченности своих сил и возможностей, запущенной ответственности, спутавшихся в один тяжкий нераспутываемый клубок (это, конечно, нормально, но не в таких бы масштабах).

= Почти ушла из «Знание-Силы», в которой с февраля по сентябрь рухнуло всё, что ещё создавало и держало там настоящую и важную мне жизнь, а жизнь эта была там с 1997 года и практически срослась с телесным самоощущением. Нужно переделывать почти всю идентичность и сопутствующую ей внутреннюю организацию, мы работаем над этим.

= Четыре смерти в совсем близком кругу, из них две – невозможных, немыслимых, ранних – друзей с юности, внешних и внутренних собеседников, которым я обязана огромными областями самой себя.
yettergjart: (Default)
Мне страшно понравилась Андорра, вернее, столица её, Андорра-ла-Велья, чьё богато инструментованное, переливчатое имя значит всего лишь «Старая Андорра», но ей даже это идёт: да, старая, да, мудрая, да, с большими запасами тщательно накопленного, терпеливо продуманного и прочувствованного бытия: тесная шкатулка с бытием – тёплым, интенсивным, заботливо устроенным, внимательно сберегаемым – и очень человекосоразмерным. Город-дом, город-комната, город-даже-шкаф, в точный размер телу и человеческим потребностям, в котором до всего, кажется, можно дотянуться, не сходя с места, разве чуть вытянувшись; город, не кричащий на тебя, не перекрикивающий тебя, а говорящий с тобой – не шёпотом, вполне в голос, это достаточно громкий город, - постоянной, торопливой, чуть сбивчивой речью (но горы по всем четырём сторонам, близкие горы, заглядывающие в каждую улицу, постоянно, ежеминутно напоминают о надчеловеческом, постоянно держат в поле надчеловеческого. Удивительный, кажущийся редкостным случай, когда человеческое и надчеловеческое – настолько близко, настолько в охвате одного взгляда). Горы держат Андорру-ла-Велью в ладонях – грубых, бережных, страшных.

Рифмуются ли так где ещё, чувствуют ли где ещё так друг друга – сливаясь почти в одно, сложно дифференцированное внутренне, слово - горы и город?

«Андорра-ла-Велья» - как звуки рожка в горном холодном воздухе: сочно вылепленные, крепкие, прозрачные. Трубное, сонорное имя. Имя, вскальзывающее в город, промывающее его насквозь. Выдувающее сор.

Жизнь под пристальным взглядом гор, надо думать, накладывает на здешнее самоощущение, на облик и дух городской жизни существенный отпечаток. Не то чтобы здесь «ничего лишнего», - нет, лишнего – суетного, мелкого, необязательного, живого – здесь как раз сколько угодно, но совершенно (кажется) нет надуманных красивостей (которыми, каюсь, барселонский Дали – не то чтобы прямо совсем оттолкнул, хотя можно сказать и так, - но вызвал сильное недоверие. Тут – всё по делу, - даже суета по делу. Тут ценят мелкое: в присутствии гор ничего другого и не остаётся. Перед их лицом можно быть только честным, сдержанным и поневоле-глубоким: тут не забабахаешь Саграду Фамилью, всю кипящую от стремления произвести впечатление, - перед горами стыдно станет).

Конечно, мне так и хочется сказать, что присутствие такого масштаба, каково присутствие Пиренеев (ах, горькое, горькое имя их, горькое и жгучее, скрученное в жгут) в Андорре, - должно напоминать о смерти. Смирять гордыню, загонять, забивать её вглубь. В глубокие штольни.

И это надо иметь силу выдержать. Горы её воспитывают. Терпеливо.

Конечно, всякий город говорит нам о нашем собственном, не имеющем к нему никакого отношения, через это только и читается, - на Андорру очень отозвались мои персональные архетипы. Господи, как она напомнила мне – как вернула в телесном переживании, в его интенсифицированных, сгущённых подробностях – городки северо-западной Чехии. Как она БЫЛА ими – всеми сразу: кратким, плотным, точным, преувеличенным – с подчёркиваниями, даже восклицательными знаками на полях – их конспектом. Для меня она была прямолинейным до прозрачности, чуть ли не до тавтологичности иносказанием Чехии, случившейся впервые со мной ещё в пластичную пору формирования архетипов, Чехии, которой я никогда не любила и не хотела чувствовать в каком бы то ни было своей – но архетипы на то и архетипы, чтобы проясняться, уточняться, укрепляться всей последующей жизнью. Теперь всё, что их хоть сколько-нибудь напоминает – для меня о начале жизни, о режуще-ранней, ранящей юности, о металлическом её воздухе. Резким разворотом возвращает меня туда.

…Чехия, «твоей земли и жимолости». Жёсткой. Скудной. Чужой.
yettergjart: (Default)
Страшные ободранные конец восьмидесятых-начало девяностых: а ведь родное время. Трудные, измученные, изношенные его пространства, люди, предметы, усталое само вещество жизни. Благодарность всё равно, чувство глубокой связи – всё равно (независимо от степени удобства, лёгкости и т.д.). (На это время не просто наложилось, но срослось с ним в такую крепкую, что почти не противоречивую цельность - время жгучей внутренней яркости, пьянящего света.)

До сих пор мнится мне это время, для многих трудное, трагичное и гибельное, похожим на раннюю весну, с чёрным таянием снегов, с распутицей, с разрушением зимних устроенностей – и с бьющим в глаза, слепящим солнцем.

Чем темней, тем родней, чем трудней, тем родней: глубже проникает, сильнее убеждает (в чём? – в ценности жизни, наверно. Меня как-то всё в ней убеждает, вопреки всем очевидностям, прежде всех очевидностей). Входит в какие-то более доверительные, глубокие, прочные отношения с человеком, чем счастливо-лёгкое.

Вообще, с красивым, удачным, гармоничным, точным как-то труднее – с него соскальзываешь (в общем-то ведь, и не умея с ним обращаться. Ну, не научилась). За это крепко цепляешься: не выдрать.

Время роста и открытий – тогда оно ещё продолжалось, оно как-то неоправданно-долго продолжалось, что, скорее всего, показатель незрелости, принципиальной какой-то несозреваемости (да какая теперь уже разница) – пришедшееся на этот крах советского мира, как-то накрепко соединило чувство роста, самую интуицию его с косным, тёмным веществом позднесоветской и раннепостсоветской жизни, с его претерпеванием, преодолением и с ясным, долго не оспаривавшимся внутренне пониманием, что «настоящая» жизнь – она непременно вопреки, непременно с усилием (и – связывающим, сращивающим отталкиванием), непременно скрыто.

«Родное» - это не хорошее / удобное / лёгкое / (даже не) понятное и т.д. Это всё другой ряд, другой тематический пласт. Спору нет, славно, когда из этого ряда хоть что-то есть (да и люди, наверно, гармоничнее получаются с такими исходными данными). Родное – это по самому своему устройству о другом.

Родное магично.
yettergjart: (Default)
Начиталась текстов, собираемых в «Сквозной июль», и застала себя перед тем растерянно-изумлённым чувством, что – как я, оказывается, люблю и помню эти тексты и их время, как я благодарна всему, что случалось и случилось со мной как бы само собой и как бы на периферии зрения, никогда не быв в его фокусе. Главным-то почиталось другое – ну и где теперь это главное?

Понятно, что эту совсем маленькую книжечку, когда придумаю, как её изготовить, не вздумаю я продавать (ха, ха, как будто предыдущие продавала. – Но их продаёт издательство), а буду в порядке частного письма дарить тем, кто мил сердцу моему и / или волнует моё воображение. Это самое лучшее, что можно с нею сделать.
yettergjart: (Default)
(но, право, больше не буду!)

- пусть будет спасён от забвения ещё стишок из того дня (из одной смысловой обоймы с двумя предыдущими), из "сквозного июля" 1982-го, с дорогой от Москвы до Челюскинской и юношеской эйфорией от всего сразу:

Read more... )
yettergjart: (Default)
В (складывающихся) рамках одного назревающего проекта, роясь в черновиках и памяти, вспомнила я стих, писанный мною в почти-семнадцать лет в электричке между Москвой и Челюскинской. Пусть-ка он будет с нами - как доказательство того недоказуемого факта, что юность была, и была совсем недавно, и невозможно поверить, что её больше нет. Больше он вряд ли на что годен, но ведь и то немало.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Теперь, когда дни мои клонятся к закату, глупо завидовать людям, получившим хорошее образование (теперь-то оно мне зачем? для самолюбия разве только), и всё-таки не завидовать им не получается. Слишком чувствуется – ага, и задним умом чувствуется особенно хорошо, - что смысл хорошего образования выходит далеко за пределы функциональности и инструментальности и имеет отношение к человеческому качеству в целом. «Образование – это то, что остаётся после того, как ты всё уже забыл.» (Кажется, Мамардашвили, но я не уверена.) (Персональный миф, конечно, но что властнее мифов, хоть бы и персональных? – никакому здравому смыслу с ними в этом не сравниться, у него для этого харизма не та. – Впрочем, всё, чему я завидую, имеет в очарованных очах моих прямое отношение именно к этому: к человеческому качеству, - раз-де у меня того-то и того-то нет, раз я на то-то и то-то не способна – значит, моё человеческое качество постыдно низко, - я-де плохой человек. А отсюда уже недалеко до мысли, она же и чувство, что такому человеку, как я, и жить особенно не стоит. Очень нравится, страшно и страстно нравится, до зависимости нравится, но не заслужила же, не отработала, не расплатилась. – Гордыня всё, гордыня: «я», мол, могу быть только хорошим человеком, а если нехороша и хорошей быть не получается, то на черта такая я нужна?) Словом, люди, хорошее образование получившие (особенно – сложное, особенно – многостороннее, особенно несколько таких), кажутся мне тонко выточенными, чутко и сложно настроенными музыкальными инструментами – скажем, скрипками, я же кажусь себе тупо и грубо бьющим барабаном. Понятно, что и барабаны нужны, но грустно и обидно быть именно этим. Кажусь себе медведем, грубо хватающим мир косными лапами, – а он выскальзывает и бьётся. И ему больно, кстати.

Тем обиднее всё это, что, кроме меня самой, тут никто и ничто не виновато, - притом дело даже не только в недостатке личных усилий, в неверности выборов – хотя в очень большой степени в них – но в известной мере и в качестве восприимчивости, в характере, так сказать, субстрата. Многие виды образования на моё восприятие попросту не ложились, а то и прямо им отторгались. Так выходило и вышло с музыкальным образованием, например, которое, вотще мне некогда прививаемое, с такой силой и безусловностью отторгалось всем душевным и телесным организмом, что от него умудрилось не остаться ничего, кроме памяти об этом отторжении, о связанной с ним тоске – да разве ещё умения внутренне защищаться, выстраивать параллельно ему собственную, не связанную с ним, целиком автономную внутреннюю жизнь. Впрочем, это последствие музыка в моём случае вполне и неотличимо – без малейшей специфики! - разделяет со школой, пионерскими лагерями и больницами. В общем-то, и теперь от невыносимостей разного порядка (в том числе и от маловыносимого чувства собственного грубого ничтожества) спасает именно это: умение экранироваться, не пускать в себя. Нацеплять себе плотные шоры на внутренние глаза. Не Бог весть какая добродетель.

Да ещё спасает грубая, сырая, размашистая, бессмысленно-крупная витальность. Которая так самодостаточна, что ей всё равно.
yettergjart: (Default)
…«расти»-то на 54-м печальном году мне хочется не от гордыни даже (в молодости во многом хотелось именно из-за неё), но просто уже потому, что я слишком ни с чем не справляюсь – и хочется, хотя, может быть, уже и безнадёжно (пластичность-то утрачена, восприимчивость совершенно не та, что тридцать-тридцать пять благословенных лет назад) подрасти, чтобы хоть сколько-нибудь справляться. Чтобы просто чувствовать себя увереннее.
yettergjart: (Default)
так жить, разумеется, нельзя. Это выжигает внутренние корни. Это просто такой способ задавливания разных внутренних и внешних неразрешимостей, чтобы не продохнуть (и тогда за каждый глоток вольного, сладкого воздуха становишься до унизительной дрожи благодарной сама себе, как собака, - и озираешься виновато в этой благодарности). Это заодно и компенсация – избыточная, как все качественно проживаемые компенсации – того, что во всю долгую юность, долгую молодость, долгую раннюю зрелость не было сделано ничего, кроме никому не нужных исписанных карманных блокнотов – и это жестоко уязвляло. Теперь эта чёртова работа, под которой и фундамента-то никакого нет (нехватка настоящего образования, попросту отсутствие его – непоправимо, в силу этого слишком многое невозможно, включая простое понимание того, что делают и говорят другие), работа, которая в общем-то ни уму ни сердцу по смыслу и качеству своих многообильных результатов, очень похожа на самоубийственное, противовольное обжорство долго голодавшего, тщится доказать – даже не мне, а тогдашней мне: мне восьмидесятых, девяностых, начала двухтысячных, которой давно уже нет, вместо неё совсем уже другой человек, - что я «чего-то стою». Да какая разница, чего ты стоишь, дорогая, это давно уже никому не интересно, а тебе самой в первую очередь. Не говоря уже о том, что не стоишь ты ничего, - но это не беда.

В конце концов, это тоже такой период жизни. Который тоже пройдёт.
yettergjart: (Default)
Азнавур прожил прекрасную жизнь, и грусть моя не о нём. Конечно, она о себе и о жизни вообще, данной мне в форме единственной моей. Не то чтобы я вот прямо любила его (он не из тех, кто – меня – волновал и обжигал, не из тех, кто тревожил и свидетельствовал о глубине, хотя некоторые знаки о ней, от неё он, конечно, подавал), - но он был всегда. Он был одной из тех нитей, из которых ткался мир для меня (толстая, крепкая шерстяная нить), из тех, благодаря кому этот мир был мой. (Это были музыка и голос поколения родителей, воздух их времени – и тем вернее, тем неотъемлемее: из изначального, из разумеющегося само собою.)

Вообще, мне издавна чудилось в нём (о котором мне вообще-то ничего не известно, - да и не надо) что-то еврейское и мандельштамовское (последнее, да, наверно, и первое тоже – в очень-очень смягчённом и уменьшенном виде, буквально в гомеопатической дозе, но тем не менее). Что-то такое вдруг неожиданно-уязвляюще родное, хотя и совсем немного. (Ну, скажем, в Окуджаве куда больше, но это понятно, всё-таки человек моего культурного круга), Скорее всего, ничего такого в нём не было – ни еврейского, ни тем паче мандельштамовского, ни тем ещё паче тематического, интонационного и какого бы то ни было родства со сною там не было, всё это чистые проекции, - но человеку свойственно так воспринимать, и какой-то повод для проекций он, конечно, давал.

Его уход не то чтобы стоит в ряду смертей близких людей – из которых в этом году было пугающе-несколько, непривычно, нетипично несколько подряд, я по сию минуту этого не понимаю и по сию минуту к этому не привыкла. В этот ряд его смерти, конечно, не встать, - но она о том же, она делает ту же работу: она об убывании моего мира.

yettergjart: (Default)
Старость хороша ещё и тем, что открываются - внимательному, конечно, взору - огромные пространства за пределами (окаянных) женско-мужских отношений, которыми, в их тупиковости и невозможности, истоптаны были и начало жизни, и её середина.

Может быть (очень вероятно), за пределами человеческих отношений вообще.

Только ты и мир – мир и ты, постепенно расчеловечивающийся.

Старость – расчеловечивание, которое проходит через стадию «всечеловечности», - или, что вернее, через иллюзию её: постепенно теряешь все свои человеческие признаки и координаты: пол и гендер, социальные функции, человеческие связи. Всё это отшелушивается – остаёшься «человеком вообще». Остаётся какое-то ядро – та самая неизменная, всему предшествующая, ни с чем не совпадающая точка восприятия, что была схвачена и узнана – осознана? – впервые в детском саду декабрьским утром 1969 года. – Потом, конечно (что самое странное), исчезнет и она. – А до тех пор – процесс растождествления, сложный, многоуровневый, где мучительный, где сладостный, где мучительный и сладостный одновременно.

Старость, старение – захватывающее приключение, да.

Причём ради этого приключения нет даже никакой нужды выходить за пределы своих четырёх стен – всё равно самое интересное, захватывающее, самое существенное, касающееся вот прямо лично тебя, - с тобой случится. Ты ничего не упустишь, никуда не опоздаешь.
yettergjart: (Default)
Летний воздух пахнет каникулами и курортом – так сильно, так прямо и убедительно, так неизменно по сравнению с семидесятыми, восьмидесятыми годами, - что совершенно заменяет, кажется, самим собою и каникулы – которых не бывало после студенчества, и курорты - на которых не бывала после детства, и не рвусь, и не люблю даже, но это медленное курортное время, о, это медленное время! Воздух позднего июля пахнет распахнутым самоцельным временем. Даже, наверное, отчасти заменяет он дальние дороги, - но совсем отчасти, потому что на самом-то деле эти последние совершенно и ничем не заменимы.

Поздний переспелый, самоцельный июль, слепое от жары, нелюбимое родное время. (Затем и родное, чтобы всмотрелась, а ты, ишь, отворачиваешься всю жизнь напролёт, неблагодарная, осень ей подавай.) Невротическому трудоголику, любителю холода и темноты родиться бы в ясном октябре или, ещё того лучше, в тёмном остром ноябре, когда вообще ничего лишнего, когда всё только главное и точное, сепия да умбра, свет очей моих, уголь да графит, - а тут вот ведь что. В самую летнюю львиную лень. Золотисто, да не по зубам.

Но лени в это время хочется даже мне.

Потребность в отпуске – потребность в остановке времени, в глотке вечности, хотя бы всевременья посреди времени, в таком состоянии, когда каждая минута – всегда, когда этих минут вообще не считаешь, потому что сколько их – совершенно неважно. Потребность в том, чтобы время не вытягивалось лентой, а стояло огромным шаром, недвижно, как в детстве.

Дело даже не в отдыхе (хотя, понятно, и он бы пригодился). Дело просто в том, чтобы почувствовать бытие, чтобы оно дало себя рассмотреть.
yettergjart: (Default)
…а в более раннем, до-бессмертном детстве – сквозящем и тонком, как паутинка, легко рвущемся (как раз тогда, когда – до семи лет – ко мне в снах приходила смерть, высокая, белая, с головой, теряющейся в облаках, Боже мой, как это было страшно), - в сумраке этого времени, которым до сих пор полны углы нашего дома и двора, - были, однако, запасы чего-то не менее важного, чем бессмертие: запасы начала, его тончайшей – и тоже легко рвущейся, совершенно необходимой материи, - за которой тоже нужно время от времени туда спускаться. Не меньше, чем за бессмертием – за немотивированным чувством собственной безусловности и неуничтожимости, нараставшим лет с восьми и бывшим лет до двенадцати. Начало как состояние – куда уязвимее бессмертия, но не менее, чем оно, важно для человеческой полноты.
yettergjart: (Default)
Ну, здравствуй, июль, это ведь уже по всем приметам ты.

В июле я похоронила свою любимую бабушку, о которой мне до сих пор не хочется, чтобы она умирала, - в этом году будет 30 лет. В июле погиб друг моей юности. Во второй день июля мне предстоит хоронить Ольку Корнееву, что совсем уже ни в какой голове не укладывается.

И в этом же июле, под самый-самый его конец, но всё-таки в нём, я родилась. Видимо, для того, чтобы помнить и любить их всех.
yettergjart: (Default)
Вообще-то больше всего хочется просто так, самоцельно, неторопливо, распахнуто-во-все-стороны ходить по улицам и впитывать мир в себя (лето ведь – оно про это целиком). При моём (неконструктивном) избытке обязанностей – не только никакой возможности, но даже противоэтично. Обязанности – вещь этическая в первую (уж не в единственную ли?) очередь, этим и прожигает насквозь, до самого корня. Всякая невыполненная (в основном упущенная по невниманию, - совсем по злонамеренности-то я их не упускаю) обязанность бьёт в тебя, как молния. Хорошенькое зрелище человека, в которого всё время бьют молнии. Который внутренне ходит весь обугленный. А ему снова, и снова, и снова…

Тут хочется очередной раз напомнить себе принцип, который Михаил Эпштейн, как писал он в «Энциклопедии юности», завёл себе в юности и до сих пор, кажется, ему следует: «Ни во что не влипать». Сказано сочно и точно, но для себя скажу всё-таки по-своему – чтобы было больше моим: ничему не принадлежать целиком, всегда оставлять себе возможность ускользнуть – хотя бы внутренне, непременно сохранять между собою и делаемым / переживаемым зазор – нужного тебе размера, что важно. (Тут же, однако, думаешь, глядя на такого персонажа извне: можно ли такому человеку доверять? можно ли на него положиться? – ты положишься, а он ускользнёт… И сразу не хочется.)

Но надо же, надо же, надо же защищаться.

В юности такой зазор и непринадлежность образовывались сами собой – это и вызывало протест, потому что не получалось ни принадлежать целиком тому, чему принадлежать хотелось, ни дистанцироваться как следует, когда нужно.

Образовывались – ан тоже не всегда, а по их собственному произволу: когда хотят, тогда и возникнут, а не захотят – так хоть убей. Чаще всего они не хотели возникать в ситуациях вины, беспомощности, неудачи, многолетней несчастной любви как особенной её разновидности, - и запросто возникали, хотя их никто не просил, в ситуациях радости, общего опыта, вообще любой общности.

Высший пилотаж, конечно, - регулировать эти зазоры по собственному соображению. Не умею этого до сих пор (и, в общем, в тех же местах не умею, что и тогда, разве общности уже не хочется), разве что уже понимаю, что это надо. Отрефлектировала саму надобность, так сказать.
yettergjart: (Default)
Сайт "Creative Writing School" (http://litschool.pro/) назадавал мне вопросов, а чтобы это всё не пропало, сохраню я сказанное и здесь, в этой маленькой подвижной вечности.

https://www.facebook.com/litschool1/posts/1935775056433252

CWS: Как Вы считаете, какие качества и навыки должен развивать в себе писатель?

Я думаю, прежде всего он должен уметь преодолевать (неизбежный и неустранимый) разрыв между словесной и несловесной областями восприятия. Умение ловить словом тончайшие мыслительные и эмоциональные движения, точно их формулировать, - словом, развивать внутреннюю чуткость, восприимчивость к собственной внутренней феноменологии, - поскольку внешняя реальность доступна нам только в этом виде. А уж потом – чуткость внешнюю, ко всему видимому и слышимому. А кроме того, интерес и восприимчивость к тому, что написано до него и что пишут современники; независимость от чужих мнений, готовность быть неуслышанным, непонятым и непрочитанным (и не оставить притом своего дела), а ещё – почти недостижимое, но тем более ценное единство уверенности в себе и самокритичности. Есть ещё совершенно таинственная, но столь же совершенно необходимая вещь (непонятно, как это устроено, но, несомненно, именно это лежит в основе всякого действия вообще, а в основе художественных практик – в особенности) — чувство целого: будущего текста как целого, которому только ещё предстоит возникнуть, но оно уже заранее определяет характер и взаимосоотношение своих будущих частей, распределение напряжений и тяготений.

CWS: Как начинающему автору понять, что писательство для него – это призвание?

Я вообще очень скептически отношусь к слову и понятию «призвание», но думаю, что если ты, делая какое-то дело, вполне чувствуешь себя самим собой (причём, может быть, даже в лучшем из возможных вариантов), чувствуешь наибольшую полноту, глубину, интенсивность и подлинность жизни, - то оно твоё.

CWS: Какие книги на Вас повлияли?

Скорее, как и Дмитрий Данилов*, я бы говорила не столько о книгах, сколько об авторах. В том порядке, в каком вспоминается: Лидия Гинзбург, Михаил Эпштейн, Осип Мандельштам, Мераб Мамардашвили, Сергей Аверинцев, Ольга Седакова, Григорий Померанц, Василий Розанов, Марсель Пруст, Хорхе Луис Борхес; из собратьев по поколению – Кирилл Кобрин и Дмитрий Бавильский [profile] paslen. Из отдельно взятых текстов и их совокупностей повлияли: в 12 лет, резко расширив представление о литературе – «Святой колодец» и «Трава забвенья» Катаева, в 15 лет - опубликованные письма академика А.А. Ухтомского к разным корреспондентам и в 18 – «Руководство» Эпиктета.

CWS: В чём принципиальное отличие современной литературы от классики?

Я думаю, «классика» — это то, чему в культуре придан соответствующий статус – статус образца и что вследствие этого становится частью общего культурного кода. «Современное» от «классического» отличается прежде всего тем, что соответствующий статус ни одному из современных текстов ещё не придан и не может быть придан, пока не пройдёт некоторое время – пока не сменится хотя бы одно-два поколения: для надёжного придания статуса классики чему бы то ни было между читателем и текстом, в этот статус возводимым, необходима дистанция.

CWS: Каким Вы видите русскоязычный литературный мир через 20 лет?

Ещё более разнообразным и сложным, чем теперь.

*Д.Д. поминается тут потому, что на этом же сайте он ответил на вопрос о влияниях таким же образом.

yettergjart: (Default)
Ну-ка ещё раз проговорим.

Едва ли не сколько себя помню – по крайней мере, в сознательных, рефлектирующих возрастах уж точно – хотелось мне огромной, крупной жизни – чисто даже количественно; страшно завидовалось тем, в кого большие объёмы жизни вмещаются (завидуется и теперь, только освобождающе-безнадёжно), - хотелось сравняться с ними, а ещё того жарче хотелось их превзойти, - и вот мне большие объёмы жизни, только вмещай: а не лезет. Мои собственные объёмы (крайне скромные) не позволяют с этим справиться, не вмещают. Вдохнуть – и выдохнуть – возможно не больше, чем это позволяет объём твоих лёгких. – Я упёрлась в свои пределы; новохлынувший избыток заставил меня заново познакомиться со своей ограниченностью, заново её осмыслить. – Пора бы её уже и принять. – Бесконечное превосхождение своих пределов в большинстве случаев – красивый миф, сиречь самообман (ну, или стоит допустить, что для разных людей оно возможно в разной степени). Человеку – среднему, к каким я всецело отношусь (во многих отношениях будучи даже ниже среднего), нужны, необходимы надёжные, защищающие, дающие опору границы. Есть смысл в том, чтобы уважать их и хоть сколько-то их понимать. Они – условие жизни.
yettergjart: (Default)
Никогда в жизни – никогда-никогда вообще за все 52 труднообозримых года, включая школу и студенчество – мне не приходилось жить так быстро и, главное, так долго, так постоянно, так без перерывов и всё время быстро. Это настолько чужая скорость, что я с изумлением обнаруживаю себя за штурвалом сверхзвукового самолёта, не умея как следует держать в руках даже ослиные поводья, - я всё больше пешочком, даже не бегом.

В медленности всё хорошо видно. Скорость – совершенно независимо от её функциональности, практичности, оправданности, социальной или какой бы то ни было ещё – форма слепоты.

Скорость сжигает жизнь. Медленность позволяет ей спокойно набухнуть влагой времени и возрасти. Медленность вообще позволяет ей быть самой собой. А скорость её отрицает, зачёркивает, всё время заставляя её самое себя превосходить. В скорости слишком много от небытия – к которому она сломя голову и летит.

Медленность – это такое время, в которое ненароком попала – решающе изменив его структуру – капелька вечности.

Живи быстро, библиофаг. Умереть молодым у тебя всё равно уже не получится.
yettergjart: (Default)
…и заново вылепить себя из горького, жёсткого, неподатливого света 1984 года, из его синего холода, пасмурного ветра, из его честного сырого неуюта, из его неприглядности, из разлитого во всём привкуса неудачи (как угольный дым в вокзальном воздухе – и разлука, и обещание дороги и дали), выплести себя, царапая пальцы, заново из разрывов, из суровых нитей его серого шершавого воздуха. Выдыхнуть себя в этот воздух – иначе. Заново совсем.

Западный вестибюль метро Багратионовская. 1984.jpg
Западный вестибюль метро Багратионовская. 1984.


и ещё куда? )
yettergjart: (Default)
Грузя в фейсбук фотографии пражского января (и фотографирование, и загрузка фоток – формы рефлексии, не памяти даже и не запоминания, а именно рефлексии, затем и существуют), думала я о своих многолетних отношениях с этим пространством, с районом Ходов, который в начале наших с ним отношений мучил меня буквально физически. Он не давал мне дышать, не давал жить, не давал ничего. Он всё – как тогда чувствовалось – только отнимал. Он – как тогда казалось – меня отрицал, всю, какая есть, со всеми моими московскими странностями, которые в Москве никакими странностями не казались. Можно было бы всё это истолковать как, например, аскезу, но в моей тогдашней, пятнадцати-шестнадцатилетней голове такого концепта не было.

Когда тридцать семь (о Господи) лет уже назад меня туда привезли, я его ненавидела. Просто, прямо, сильно, ровно, тупо, упрямо, терпеливо. Главным словом по отношению к Ходову было «нет» (он весь, целиком, по тогдашнему моему чувству, мог бы быть этим словом описан: минус-пространство, минус-архитектура), главный глагол о нём был один: «Уеду». Самое важное было – этого дождаться.

Я, конечно, дождалась и уехала (чувство пьянящего освобождения в поезде «Прага-Москва» в начале июля 1982-го, чувство огромно разрастающегося пространства вокруг по сию минуту осталось одним из самых мощных в моей жизни). Уехала, оставив себе в отношениях с Ходовом режим возвращения.

Время, проходя, способно на удивительные достижения. Просто проходя – и, казалось бы, ничего больше не делая, поскольку вся значительная жизнь (да и незначительная тоже – но сколько в ней значений!) прошла у меня в других местах.

Пропитываясь временем, насыщаясь им – всё обретает смысл и даже больше того: перестаёт в нём нуждаться, потому что обретает нечто более глубокое, более первичное, чем он.

Миновало почти четыре десятилетия – и вот теперь оказывается, что за эти четыре десятилетия, в режиме этих возвращений между мной и Ходовом, соединяя меня с ним в нерасторжимое уже целое, наросла большая-большая жизнь, полная тонких связей и нежнейших, бегущих слова и осознания, подробностей, чуткая нервная соединительная ткань. Я чувствую все шероховатости, сколы и углы этого пространства как продолжение самой себя (хотя по доброй воле, конечно, ни за что бы этого не выбрала, - кто же это говорил, что самое глубокое и властное – то, чего не выбираешь по собственному произволу? – да я и говорила), чувствую серость, асфальт и бетон этого пространства моих неудач, поражений, пустот, пространства, которое для меня почти ничего не значит, которое почти абиографично – но которое было так долго, что мне без него себя уже не представить. Чувствую, мнится, каждый перепад его настроения, каждую слезинку на его равнодушных ко мне щеках. Эта поверхность вросла в глубину.

Солнце Ходова:

180124_Ходов1.jpg

Read more... )
yettergjart: (Default)
Истинно вам говорю: рассматривание фотографий в интернете (в моём случае – старых фотографий Москвы, но это опционально) – (не [только] [милая сердцу моему] прокрастинация, но и) форма рефлексии, способ её, и из самых действенных, самых богатых возможностями. Понятно, что параллельно этому прорабатываешь на скрытых от осознания уровнях текущую работу, но кроме того, неминуемо же вместе со всем этим прокручиваешь внутри себя связанные с обозреваемыми пространствами собственные биографические сюжеты. И продумываешь их.

Остановленное ушедшее, невозвратимое время, вечная, мушковая-в-янтаре сиюминутность невозвратимого. Что было огнём – стало янтарём. Что обжигало, прожигало, выжигало – можно взять в руки, держать сколь угодно долго.

Вспоминалось мне о несчастной любви (собственной, бившейся о некоторые пространства, много чего наопределявшей в жизни), думалось о её устройстве: суть её несчастности, думалось, - прежде всего прочего, чисто энергетическая, динамическая: невозможность движения, к которому была огромная внутренняя готовность, в котором была огромная внутренняя потребность. Что было готово стать распахнутым во все стороны объёмом - стало даже не плоскостью, не линией, не точкой: ничем вообще. Остановленное внутреннее движение, не получившее возможности стать внешним. Внутренний разбег, принуждённый оборваться – и врастать потом внутрь всю жизнь, раздирая своего носителя, как патологически изогнутый ноготь, обрастая по краям диким душевным мясом, смысловою и эмоциональною дикорослью.

То же, что видится нам (мне) тоской по некоторому (весьма в общих чертах знаемому) человеку – всего лишь, или прежде всего, тоска по собственной необретённой (заранее намечтанной) форме, по (вполне воображаемым) модусам собственного существования, по собственным возможностям быть собой. А совершенно, по большому счёту, неведомый другой – только стимул и повод.

Тоска по несостоявшейся себе, в конечном счёте, - о которой, как обо всём несостоявшемся, можно воображать теперь что угодно, вкладывать любые чаемые смыслы. Несбывшееся податливо, оно не сопротивляется.

Ну да, именно поэтому оно – область нашей свободы.

Самое главное – не теряйте несбывшегося.

Понятно, что всё это имеет теперь, присно и во веки веков, значение чисто теоретическое, но тем не менее.
yettergjart: (Default)
Ещё одна драгоценная картинка из прошлого, из преджизния - довольно ещё дальнего, но уже вполне осязаемого, узнаваемого, - пусть будет и здесь, тут легче искать, чем на ФБ и даже чем в собственном компьютере, в котором иной раз и не помнишь, что куда засунула и под каким именем.

Метро «Университет», май 1959 года:

1959.05.jpg

Почему-то эта фотография, на которой мой изначальный мир совсем молодой, куда моложе нынешней меня, - вызывает огромную, взволнованную нежность.

Понятно, что дело тут не в «красоте» - кадра ли, пространства ли, всё равно, - дело в нерастраченной полноте будущего у этих мест, которые я знаю уже под завязку забитыми прошлым, памятью, усталостью, потерями, вообще много чем. Счастьем, конечно, тоже, - моим, единственным, его тут очень много. На этом снимке оно ещё всё впереди: тихая полнота возможного. Это как видеть фотографию давно и хорошо знакомого человека совсем молодым или маленьким, каким мы его не застали.

И кто только не выходил навстречу мне из этих дверей станции, - иные из них на момент съёмки ещё и не родились, и кому только, чему только навстречу не выходила из них и я сама. А тут это пространство лежит передо мной неисписанным листом - и на нём проступают, уже отчётливо видны, хотя ни одна из них даже ещё не придумана, - все строчки, которые будут позже.

Я бы спустилась туда, в эту фотографию, в май 1959-го. И внимательным невидимкой увидела бы всех коренных, неотъемлемых, незабвенных, у кого ещё и в мыслях нет моего существования – да и не надо.
yettergjart: (Default)
В молодости хотелось несчастья и страдания, «надрыва» - и как знака подлинности существования и самой себя, и как источника и инструмента этой страстно вожделеемой подлинности, а с нею и глубины (не страдавший-де – мелок, «хорошая жизнь портит»), и как, наконец, испытания собственных границ, их конфигурации и прочности. Ну и витальных ресурсов было в избытке, даже – в мучающем избытке, хотелось растратить, чтобы легче было. Быть счастливой (даже когда вдруг почему-то, вслепую, получалось) чувствовалось и невозможным, и неприличным. Да, нарывалась, да, получила по полной программе.

Теперь явное убывание витальных ресурсов располагает к другой позиции (да, к самообереганию – и к обереганию других как связанных со мною в одну жизненную систему). К изыскиванию возможностей быть счастливой и чувству драгоценности каждой из них – вплоть до малейших.

К старости человек становится мелочным, да. Тративший и транжиривший себя охапками – трясётся над каждой капелькой бытия.
yettergjart: (Default)
В силу того простого, случайного и непреодолимого обстоятельства, что в этих пространствах начиналась моя жизнь, – а начиналась она долго-долго, так долго, что и теперь ещё не может привыкнуть к тому, что не начинается, не умеет в это поверить, - здесь всё пропитано будущим, переполнено им. Были огромные, необозримые запасы его здесь в шестидесятых (я их ещё помню!), в семидесятых, в восьмидесятых, даже в девяностых, даже в двухтысячных. Было бы неприлично признаться в том, что им же было полно всё здесь даже в две тысячи десятых, - но ведь правда же было. Эти пространства так долго, подробно и внимательно обещали будущее, так долго означали его, что стали просто тождественны ему, стали воплощённой перспективой, осязаемым, твёрдым, надёжным обещанием. Прошлого, которое они в себе накопили за все эти десятилетия, просто не получается вспомнить без огромных запасов будущего в нём. Эти улицы, дома и дворы и сию минуту полны свежим, крепким будущим, как воздухом. Пока я здесь, всё оно – во всей его неисчерпаемости - со мной. Всё – здесь и сейчас.

Как только я (чего на свете не бывает!) куда-нибудь перееду – будущего у меня не будет.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Прага, город начал, город итогов, город просвечивания одного через другое, понимания и прояснения одного другим, почти совпадения одного с другим. Специальный такой инструмент для соединения начал и концов - она вся.

То, что мои встречи с ней редки и прерывисты, только подчёркивает это. Она - никогда не фон (что, конечно, существенно обедняет её персональные содержания для меня), но всегда - фигура.

SAM_3257.JPG
yettergjart: (tapirrr)
Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего, пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Conservat omnia

Рассматривание старых фотографий знакомых пространств, выслеживание, как они взрослели, созревали, старели, молодели снова - релаксационная практика (очередной раз согласилась внутри себя с тем, что надо такие практики себе разрешать, иначе мозги сгорают от непрерывной концентрации), - так вот, это релаксационная практика под внутренним названием "бессмертствование". Заглядывание за пределы собственного актуального существования неимоверно, до головокружения это существование расширяет. И, конечно, отменяет смерть на уровне сиюминутного самовосприятия.

Шестидесятые - Москва нашего младенчества. Семидесятые - Москва нашего детства. Восьмидесятые - Москва нашей юности и молодости, - впрочем, эта последняя продолжалась очень долго, дотянувшись по меньшей мере до начала двухтысячных, да и потом никак не соглашалась прекращаться, всё время оборачиваясь то одним. то другим началом. К середине две тысячи десятых начинается Москва нашего. пятидесятилетних, всевременья. Потому что когда проходят детство, юность, молодость и даже сама зрелость, - наступает всевременье: возраст, который все их, ушедшие, сохраняет в себе.

Как соединяется тончайшая, сиюминутнейшая хрупкость и чуткость жизни с бессмертием? Ума не приложу (а умом и не поймёшь). Но соединяется самым прямым, непосредственным образом. От одной до другого - меньше шага. Вообще никакого шага нет.

2014. Сергей Волков. Первый снег. Даниловский вал.

2014_Сергей Волков. Первый снег. Даниловский Вал.jpg
yettergjart: (Default)
Пока я сидела безвылазно тринадцать с лишним, а считая от первой публикации – все двадцать лет в «Знание-Силе» (самый долгий мой рабочий опыт, вообще – самый долгий опыт социального постоянства, превзошедший даже бесконечный опыт обучения в советской средней школе), - пусть даже работая при этом на все мыслимые стороны и продолжая это делать по сию минуту, я наращивала себе опыт интенсивности, постоянства некоторых несущих внутренних структур. Теперь настала (очередная – но давно не бывавшая) пора опыта экстенсивного, с резким расширением границ, с изменением структуры навыков. Мудрено ли, что я чувствую себя такой беспомощной.

В сущности, это совершенно нормально.
yettergjart: (sunny reading)
…ну, а теперь покупка книг приобретает отчётливый экзистенциальный смысл. Она, собственно, имела его всегда, с самого начала этой практики при первом появлении личных карманных денег, но теперь он ясно осознан – в том числе и в своём отличии от смыслов набирания образованности, которую, уже ясно, мне всё равно в желаемом, самой от себя требуемом качестве не приобрести. Это – не стяжание «образованности» и даже попросту знаний (the more we know, the more we forget), - но попросту обещание, воплощённое и осязаемое обещание самой себе того, что будущее – будет. Его предстояние во второй половине жизни всё более становится таким проблематичным, что постоянно требует – чтобы можно было жить - убедительного подтверждения.

Даже если его в силу чего бы то ни было не будет, это обещание, само чувство его важно пережить. Дни рожденья и Новые годы – это теперь, и чем дальше, тем больше – о прошлом. А о будущем – только покупка книг, только она одна.

Циолковский3.jpg
yettergjart: (зрит)
Поставлю-ка я и здесь памятник уходящему состоянию, а то затеряется ведь всё в этом вашем фейсбуке.

У дома нашего меняются глаза, которыми он смотрел на мир шесть с половиной десятилетий: на лестничных площадках меняют рамы окон, деревянные, изначальные, почти (или совсем) слившиеся с собственным (нашим, моим) взглядом через эти окна на мир. Меняют на что-то чужое и пластиковое, наверняка полное достоинств и преимуществ, но это означает совсем другое телесное чувство мира. Совсем.

SAM_4038.JPG

Хочется оставить его хотя бы на фотографии, это старое усталое дерево, которое было живым в начале пятидесятых, впитавшее память, ещё предшествующую моей, большую, тёмную память. Я несколько (на самом деле, в большой мере) псих на тему овеществлённой памяти, но что ж поделаешь.

Read more... )
yettergjart: (Default)
Пожалуй, самое лучшее, что у меня вообще получилось к моему пятьдесят одному (странному очень, ну да ладно) году – это чувственное согласие с миром, причём, что особенно важно, - с миром ближайшим, предметным, с которым в начале жизни, в первой её половине отношения были трудными и неровными, полными напряжений; динамическое равновесие с ним, умение с ним договариваться.

Всё остальное у меня, по большому счёту, не получилось.

Но ведь и это много.
yettergjart: (Default)
Предмет сей не стоил бы никакого упоминания, если бы исчез в положенное ему время - и не обнаружился бы теперь неожиданно в недрах шкафа. Пакетик из будапештского книжного магазина 1985 года. Господи, ничего ведь нет уже, ни той жизни, ни той меня, ни той Венгрии, ни той России… а он вот он. Огромное исчезло – а исчезающе-маленькое живо и дышит. Горячий кусок времени: держишь и обжигаешься.

Что-то очень странное происходит, когда на тебя в собственном твоём доме вдруг выскакивает предмет тридцатидвухлетней непредставимой давности: схлопывается расстояние между тобой и собственным твоим двадцатилетием. (Боже мой, прошло ведь больше времени, чем я к 1985-му прожила на свете.) Бьёт, как электричеством, бьёт сильно и сложно: с одной стороны, вдруг вспоминаешь, какое всё было большое и живое тогда, сразу вспоминаешь, в подробностях. (И каким мощным обещанием будущего и безграничной жизни были эти будапештские книжные магазины.) С другой - поражаешься, какой маленькой оказалась огромная жизнь, прошедшая с тех пор, раз всё это так близко. С третьей, поражаешься и тому, что эта жизнь уже прошла, при том, что с четвёртой - чувствуешь себя ведь точно так же, как тогда (а кто бы мог тогда подумать).

Как отчаянно жаль всего ушедшего. Как отчаянно жаль.

а ведь всего-то )
yettergjart: (заморозки)
От мартовской поездки в Прагу осталось у меня чувство удивительной, нетипичной внутренней ясности. Может быть, оттого, что была чистая, как хорошо промытое стекло (Такая же твёрдая. Такая же острая.), ранняя-ранняя весна, - такой новорождённой весной мы с Прагой не общались с 1982 года, с моего последнего школьного класса. Вдруг она, много-много лет оборачивавшаяся ко мне то равнодушным летним лицом (лето – оно ведь такое: для всех и ни для кого, а Праге летом вообще все уже надоели), то грустным, сентиментальным, усталым осенним, - посмотрела на меня с такой крепко-кристалльной, прямой радостью, с таким молодым азартом и обещанием сразу-всего – что мне почему-то очень легко представилось то, что всерьёз не представлялось никогда: в этом городе у меня могло бы быть будущее.

Далеко не факт, что оно вышло бы «лучше» = содержательнее, счастливее, объёмнее, гуще того, что получилось в Москве. У меня была прекрасная жизнь, как сказал, оглядываясь на свою, Витгенштейн, куда более прекрасная, чем я смела ожидать. Тогда, пятнадцати лет, в начале пражской, прерывистой линии моей жизни, расставаясь с Москвой, как я думала, навсегда, я оплакивала в ней едва ли не прежде всего чрезвычайную, избыточную даже, многослойную и плотную содержательность жизни. Может быть, это было даже важнее оставляемых дома, уюта, человеческих связей: содержательность и в те поры, и позже была для меня критерием всего-всего-всего – включая самое витальность. За нею и вернулась, в ней и осталась.

Сомнительно, разумеется, что пражская жизнь уступает московской в содержательности, а то даже ещё, пожалуй, и превосходит её (впрочем, как сравнивать? – Для этого же надо быть в равной степени включённой в обе). Но это же надо было ещё уметь увидеть, а для этого – вжиться в пражскую жизнь, а для этого – не испытывать отторжения, чисто уже чувственного, от этой жизни, от основных её интонаций.

Многие вещи (в том числе – определяющие, особенно – определяющие) решаются на соматическом уровне, на уровне телесных реакций. У меня на нём и решились.

SAM_9150.JPG
Read more... )
yettergjart: (Default)
Говорили тут в одном ЖЖ о родине как о том, что решающим образом формирует (независимо, знамо дело, от места физического рождения, от этничности, от звуков языка на языке, их вкуса, веса, смысла, от государственного и идеологического устройства страны, в которой всё это происходило и происходит – и даже от времени воздействия, от его продолжительности. В Праге, на Ходове, мне достаточно было прожить в конце детства безотрывно год с небольшим, чтобы это место, тогда для меня мучительное, стало (собирающей и формирующей) матрицей и моделью осмысления много чего. Чем мучительней, тем вернее. Приятное скользит по поверхности – и ускальзывает себе. Мучительное вжигается, вплавляется, - не вынуть.) В общем, о степени географичности таких родин (которых, конечно же, в свете сказанного может быть несколько. И да, язык как формирующая среда – а он, несомненно, среда – умеет быть одной из них).

Мне иногда кажется (собственно, всегда и кажется), что на меня повлиял сам рельеф Воробьёвых гор, территория Университета, по которой в разных обстоятельствах, на разных этапах жизни, включая самые начальные, много хожено и в разговорах и молча, - в смысле общего чувства жизни. Повлиял прямолинейный размах этого пространства (в нём само слово «пространство» разворачивается с сильным хлопком, как большой парус, - и чувствуется его жёсткая, шершавая парусина), небо над ним, вид Лужников и Москвы со смотровой площадки – самим количеством неба и чувством мощного тела земли. Мне давно подозревается (скорее всего, ошибкой, - но это же моя ошибка, меня она и формирует, - на правах внутренней истины), что тот, кто как следует, прочувствованно стоял под этим небом, уже никогда не согласится внутри себя на мелкость, узость и ограниченность, всегда будет тосковать по крупному и тянуться к нему.

География ли это? География - крупнее, масштабнее, а тут - скорее топография, ландшафт.

Это – пространство требовательное, категоричное и щедрое, - дающее одним большим жестом всё бытие сразу: держи. И знает, что удержишь.

Иногда мне кажется, что именно под влиянием этого ландшафта, с его образом в качестве внутреннего стимула мне и по сей день хочется расти во все стороны – и быть прямой, смелой и сильной, как линии, его образовавшие – и крепко держащие его над небытием.

Read more... )
yettergjart: (az üvegen)
1984_афиша.jpg

1984. Афиша московских кинотеатров.

Я так всё это помню, что даже странно и не верится, что этого больше нет. Помню на запах и ощупь, вкупе с шероховатостью бумаги, с её влажной и складчатой свеженаклеенностью, с рельефом шрифта. С углом гаражей Красных домов, на котором у нас тоже такое висело. Я до сих пор вижу там эту афишу фантомным зрением, чувствую её фантомным чувством.

У прошлого - два особенно странных, мучительно-странных свойства: то, что оно действительно было, и то, что его больше нет. Не укладывается в голове ни то, ни другое.

Впрочем, жизнь и вообще-то не очень в ней укладывается, а когда укладывается - то это явное упрощение.

Жизнь укладывается только в одном-единственном, громадном, как крик, чувстве. Имени у него нет, потому что все имена меньше его.

De profundis clamavi ad Te, Domine.
yettergjart: (sunny reading)
Разгребала книжные пласты, ищучи книгу, о которой даже не помнила, есть она у меня или нет. (Помнила только внешний вид и отыскала вместо того её сестру по серии. Начало 90-х, забытая и очень памятная лавка «Интербук» у Исторички, в подземелье. Искомого издания, похоже, таки нет, хотя я пока не везде посмотрела, есть ещё три интересных шкафа.) Хлеще того, я её даже читала, но не помню, своя она была или чужая, ибо перечитано было и того и другого на незабвенном рубеже восьмидесятых-девяностых в нерационализируемом и дико-во-все-стороны-торчащем избытке. (Мораль о том, что культура, а, следственно, и возможность полноценного культурного участия – это форма и система связей [а заодно и чувство масштаба явлений, эдакий внутренний глазомер, хищный глазомер простого столяра], я себе уже не раз читывала, так что повторяться не будем. Да, чем дольше живу, тем больше источников смысла и интенсивности открываю в том куске жизни, переживавшемся как очень смутный, полный внутренних темнот [говорю же, прошлое – созревает]). Но отдаю себе отчёт и в том, что комками начитанное тогда - никакое не образование и не образованность, нет, конечно, - это всего лишь спроецированный на книги тяжёлый и слепой витальный избыток, тёмный эрос – того порядка эрос, что отвечает за отношения со всем мирозданием [но – со всем человеческим мусором, понятно: с жаждой самоутверждения, например, включая вполне мелкие амбиции типа желания производить впечатление и выглядеть гораздо интереснее, а ещё лучше того – значительнее, чем NN, QQ или ZZ; изживанием недостаточностей и уязвлёностей, и т.п.]. Это – такая боль, пережитая в книгах, в форме их чтения: библиоалгИя, алгобиблИя).

Ну, попутно ещё разные книжки, конечно, нашлись, но это даже не самое сильное.

Самое же потрясающее, что в старых книжных полках живы прежние запахи (не говоря о физической оболочке книг, фактуре и сообразной времени потёртости их переплётов, виде их страниц, форме их шрифтов). И вот они-то возвращают растерянному человеку всю, в мельчайших подробностях, включая забытые, - совокупность ушедшей жизни. Она вся оказывается СЕЙЧАС, между ней и тобой не обнаруживается никакой дистанции – прежняя беззащитность перед ней, и страннее всего – то, что время вообще существует.

Побывала я сегодня ещё и в Ленинке (это которая нынче РГБ), несгораемом ящике чего-только-не, - и получила (как ни удивительно) совершенно противоположный опыт: опыт приведения всего собственного существа в большой стройный порядок, спокойный, суровый, несуетный, просторный, - опыт вневременного. В Ленинке это было всегда. Библиотека – гигантское устройство по гармонизации человека ну пусть не с мировой культурой, но хотя бы с проекцией этой мировой культуры в культуру, родную и, так сказать, «соязычную» для этого человека; библиотека, особенно большая – это телесно переживаемый опыт универсальности. Она, прости Господи, космична. А библиотека домашняя, слепок с твоей хаотичной, будь она неладна, персональности и личной истории, окунает тебя с головой, как котёнка, в твои собственные темноты и провалы, надежды и иллюзии, в их режущие осколки.
Следы кошачьих в мировой культуре )
yettergjart: (Default)
А вот что сказала бы я себе девятнадцати-двадцатилетней (очень задыхалась тогда; хотя, оборачиваясь назад, вижу, насколько богатой смысловыми ресурсами была – оказалась – тогдашняя жизнь. Но кто мог это знать тогда.), случись у меня с ней возможность связи по прямому трансвременному проводу: смотри, этому предстоит стать твоим прошлым – твоей единственной и неисчерпаемой молодостью, твоим смысловым и экзистенциальным ресурсом. Смотри, смотри, смотри во все глаза, насасывайся бытия, запоминай: ничто не случайно, то есть – ничто не слепо, ничто не мимо.

А я смотрела – себе под ноги, внутрь себя, во все глазищи – в прошлое, в воображаемое, в несбывшееся, в невозможное, в книги о другим и далёком. Это тоже надо было, да. И всё-таки.

Сейчас как тучнейшая почва воспринимается то, что тогда казалось скудными и жёсткими временами; что мнилось жестоким воздержанием от бытия – теперь чувствуется его избытком.

Собственно, так же стоило бы относиться и к происходящему сейчас – нет, оно не кажется воздержанием от бытия, отнюдь, - во многих отношениях скорее уж избытком, - просто следует помнить, что (е.б.ж.) оно станет таким же ресурсом в будущем: поэтому надо смотреть во все глаза, насасываться, запоминать – и знать, что ничто не мимо и не слепо.
yettergjart: (заморозки)
Однажды, на определённом этапе жизни, достаточно уже позднем, я всё-таки придумала, что делать с мучительным чувством чужой – свойственной (едва ли не всем подряд!) другим и недоступной мне – «гармоничностью»: всю первую половину жизни, да и изрядную часть второй, меня промучило то, что гармоничность (которая, в свою очередь, мнилась и глубинным человеческим заданием [а кто задал? – следственно, тут явно шла речь о латентной религиозности], и общим показателем «качества» человека, степени его осуществлённости, степени его, вообще, присутствия в бытии) – что вот эта гармоничность мне никак не давалась. Она и по сей день мне не даётся и сомнительно уже, что когда-нибудь дастся, но я придумала выход. Во-первых, решила я, я могу в чужую гармоничность – всматриваться (и тем самым, хоть так, просто уже путём созерцания, - о, недиалогичного! мне в ответ чужой гармонии нечего сказать - делать её частью собственного опыта, - вводить в собственный состав). Во-вторых, собственную дисгармоничность я могу воспринять как полноценную (в своей не-слишком-полноценности, да! Именно в ней!) разновидность опыта, как полноправное свидетельство об уделе человеческом.
yettergjart: (зрит)
И надо признать, что самые острые эмоциональные и самые глубокие смысловые состояния и движения были мною всё-таки пережиты в отношениях не с людьми, а с миром в целом, с миром как таковым.

(Например, по сию минуту помню экстатическое состояние [бывает экстатическая умиротворённость, умиротворённая экстатичность? – если нет, то это была она. Если да, тем более] единства с миром, пережитое вечером 24 марта 1989 года на улице Вавилова, около трамвайных путей, недалеко от поворота на Ломоносовский, к Черёмушкинскому рынку. Сырой вечер, синие сумерки, неряшливая, честно-небрежная, за что и люблю, московская весна. Ни в тот день, ни в ту минуту решительно ничего значительного не произошло. Просто «вдруг» то ли понялось, то ли вообразилось, вполне невербально, нечто важное, сильное и вневременное (и с тех пор перекрёсток Вавилова и Ломоносовского служит для меня его знаком).

Можно ли это назвать мистическим опытом? Не знаю. Верующий бы, конечно, назвал. Я же просто «констатирую факт».)

*Выражение «роман с мирозданием», укоренившееся у меня на правах формулы, принадлежит Ирине Васильковой [profile] lady_vi aka [profile] ksenolit.
yettergjart: (копает)
Всё-таки как хорошо [таки есть в жизни что-то гармоничное!], когда каникулы представляют собой просто иную форму отношений с работой (более спокойную, менее экстатическую, я бы сказала). То, что завтра (уже сегодня) первый после них (формально) рабочий день – оказывается не то что не травматичным, но даже не новым, не первым и вообще не событием! Он всего лишь - ещё один!

Кстати, 8-го января исполнилось аж целых, в голове не укладывается, 26 лет моего самого первого в жизни рабочего дня. Очень помню этот день как перелом жизни и чувствую с этим временем живую, близкую и постоянную связь; до сих пор помню, фактически чувствую то внутреннее движение рождения и раскрытия (одновременно – травматичного и сложно-радостного; так бывает), которым оно сопровождалось. Я вообще очень многое отсчитываю от 1987 года; то, что было до этого, чувствуется мне скорее предысторией (мифообразующим Временем Сновидений, конечно, - о, превесьма насыщенным, но именно мифообразующим и сновидческим). В 87-м случилось вступление в персональное историческое время.

Притом очень хорошо, на уровне подробных внутренних движений, помню и то, как в том же 87-м году – летом которого мне исполнилось 22 – я чувствовала себя чрезвычайно много прожившим человеком, - мне чувствовалось, что позади меня - до громоздкости огромная жизнь, что она меня старит, обветривает и делает грубо-громоздкой несоразмерно многим ровесникам. И это тоже было правдой (то, что мы чувствуем, - как было сказано в некогда приклеившейся ко мне цитате не помню из кого, - всегда реально. И всегда в своём роде обоснованно, я бы сказала).

Вот честное слово, благодарна за всё, даже за поражения. Ну – почти за всё.

бедное дитя: 08.01.87. )
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
(хочется набормотать её сюда – это способствует прояснению, хотя бы внутреннему – ну и набормочу)

Фотографии Хохловского переулка 1980-х в ЖЖ . Родное, острое, неповторимое. Слишком всё это невозвратимо, слишком дорого, слишком горячо. По сию минуту.

До сих пор мнится, что жизнь на той развилке завернула куда-то не туда – долго было чувство длящегося тупика, «глухих, кривых, окольных троп», - хотя потом, лет эдак через 25 или даже через те 30, которые ВСЕМУ ЭТОМУ исполнятся уже в следующем году – из этого «не туда» выросла полноценная, крупная, плодоносящая жизненная ветвь. И всё-таки, всё-таки, всё-таки.

***

Мне когда-то страшно хотелось уехать в Венгрию и остаться там жить. (Это единственная страна, куда бы я всерьёз уехала, при всех разного уровня любовях, влюблённостях и очарованностях, адресованных иным частям света). Теперь очередной раз подтверждаю себе, что в некоторых смыслах большое слава Богу, что я этого не сделала, поскольку с Москвой у меня явно очень сильная, глубокая, упрямая и жизнеобразующая связь. Мне больше и важнее, чем «хорошо» с ней, мне с ней глубоко, сильно и важно. В мотаниях по свету, среди прочего, было выяснено именно это.
yettergjart: (Default)
Как повторяла я ещё в 26 лет (тогда меня поразила эта цифра – самой своей суховатой, подсыхающей фактурой, - почувствовалась как начало старения: совсем высохнет – и ветер развеет), старость начинается прямо от молодости, как небо – прямо от земли (кажется, вторая часть фразы принадлежит архетипичнейшей Цветаевой, первая – вполне возможно, и мне, но на самом деле точно этого я уже не помню).

У старости огромное, огромное небо. – И оно только начинается – всё ещё начинается, оно ведь огромно. (Это в своём роде безграничный опыт, - граница там только одна, известно какая, но она может случиться в любом возрасте, хоть в младенчестве. В известном смысле мы с нею имеем дело всегда – просто условия взаимодействия немного меняются.) – Но оно уже началось. – Притом началось давно, и многое можно уже наблюдать с хорошо набранной высоты птичьего полёта.

Старение – не (только) спуск, оно (и) подъём. В кристалльную синеву, к космическому холоду.

Летим.
yettergjart: (грустно отражается)
Почему-то хочется в Стамбул (он давно и жадно занимает моё воображение, этот город-корабль между цивилизациями) в январе – то есть, чтобы и зима, противостоящая жирной жаркости юга, и раннее-раннее, совсем спросонок, утро года – он мне в это именно время упорнее всего воображается. Чтобы непременно холодно было, чтобы металлически-серо, чтобы дождь, чтобы протяжный и распахнутый, полный морем воздух, чтобы ломко, ясно (в смысле отчётливости линий и внутренней раскрытости восприятия – яркого солнца совсем как раз не надо), остро – такая у этого желания-образа собственная эстетика. Не факт, что я когда-нибудь туда вообще попаду (деньги и время, время и деньги), - но и не страшно, можно и просто так повоображать: желания, в конце концов, - это самоценная культурная, смыслоорганизующая форма, имеющая смысл и помимо своих осуществлений, и независимо от них.

(А в Стамбуле, не без некоторой парадоксальности, - по чужим фотографиям, естественно, - мне воображается и что-то очень родственное Будапешту [в части Буды, в основном] – городу, вросшему когда-то под кожу и так и оставшемуся там, - из-за острой его значимости много-много лет боюсь туда соваться, - просто уже из-за уровня связанного с ним общего экзистенциального, так сказать, напряжения. - И ещё Стамбул в моём воображении почему-то сопрягается у меня с Венецией – в которой показалось вообще нежданно много азиатского, - такого хищного, болезненноватого азиатского цветения, не без трагизма и надрыва, уже вполне, конечно, европейских.)

Вообще, хочется насыщать глаз красотой и значительностью мира – пока хоть какая-то возможность есть, пока этот глаз вообще смотрит, - даже независимо от того, насколько я буду способна понять увиденное и насколько глубоко я в силах буду это усвоить. Думается: понимать и глубоко усваивать надо было в молодости, когда это имело шанс возыметь на жизнь, мировосприятие, мышление и т.п. серьёзное формирующее воздействие. Теперь поздно – но смотреть и впитывать, «интериоризировать» (ах, люблю это словечко. Ну как по-русски скажешь: «овнутрять», что-ли?) хочется всё равно – чистая физиология, душевная физиология (ага, есть и такая). Впускать в себя бытие, не слишком заботясь о том, какие оно произведёт в тебе формирующие последствия (вот освобождение, даруемое пониманием своей временности) – безответственно, так сказать. Даже не диалог с ним вести (это тоже в молодости хотелось: диалогизировать, наговаривать себя бытию в уши), а просто слушать его. Просто давая ему быть и себе быть с ним вместе, и удваивать, умножать тем самым маленький скоротечный факт собственного существования.

И вообще же‚ чем, опять же, больше живу, - тем больше мне нравится сам процесс жизни, прежде смысла его и уж подавно глубоко-глубоко прежде всех достигаемых и недостигаемых результатов.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Проживание пространств – особый способ работы с бытием. = А что экзистенциальная практика (то есть – работа с самим собой), так это несомненно: ездить, перемещаться по свету стоит уже хотя бы затем (минуя «впечатления» и т.п., не говоря о «релаксации» - какая там релаксация, когда чужое вокруг, тут только держи востро ухо и глаз, - релаксация – это дома на диване за письменным столом) - чтобы выявлять собственные истинные границы, отдирать себя от пейзажей там, где мы имеем тенденцию сливаться с ними, срастаться с ними. Практика добывания себя - нерастворимого.

Чётко знаю, что, живучи в Красных Домах с того самого шестьдесят пятого незапамятного, жизнеобразующего года, я сливаюсь с пейзажем до неразличимости, образую одно большое тело с ним, поэтому любая попытка оторвать себя, особенно всерьёз и надолго, от этого праматеринского лона приводит к своего рода депривации, абстинентным ломкам. = Тем более имеет смысл себя отрывать и уводить: выработка пластичности, замена ею – ломкости и хрупкости заизвестковавшихся, кальцинировавшихся душевных костей.

Ещё: сливающийся с пейзажем, адаптированный к собственным привычкам человек не замечает, или почти, собственного тела – слишком уж тут всё приноровлено к его потребностям, привычкам, внутрь встроенным ритмам. Выдравшись из родимых обстоятельств, практически (и, как правило, с неприятным удивлением) обретаешь тело заново – во всех его тяжестях и неуклюжестях, во всех твоих запущенно-невыполненных ответственностях перед ним.

Не говоря уж о том, что работа, вовлечённость в связанные с нею обстоятельства и обязательства сама по себе делает жизнь настолько плотной, интенсивно-уютной, тесно обжитой – гнездо по точной твоей форме! – что выдираешься из этого не иначе как с внутренним сопротивлением: без этой плотной сплетённости всего – неуютно, холодно, пусто, - болтаешься в раззёвывающихся пустотах бытия, которым заботливая работа не поставляет сию же минуту надёжное заполнение (что-то вроде автоматической кормушки). (Всё-таки, чёрт, до чего я уже себя довела: только работая как можно беспросветнее, чувствую себя человеком, достигаю нужного – высокого – градуса экзистенциального напряжения, - без которого, конечно же, никак. Мне неустойчиво без этого, как без родительской поддержки – простого обнадёживающего родительского присутствия – в детстве. – Вот же, инфантильность способна спроецироваться на что угодно. Взрослый – [мнится] - максимально независим, или умеет себя таковым делать. Даже, наверно, от того способен он [по идее] быть независимым, что чувствуется ему очень-очень важным. – А взрослые вообще бывают??..)

Csak innen el, innen el*.

* «Лишь бы прочь отсюда, прочь отсюда» - цитатка из Кафки, читанного мной в венгерских переводах на очень сквозняковой заре юности и так и оставшаяся в моей голове в этой именно форме. Пусть в этой и будет.
yettergjart: (Default)
Спускаясь в метро на станцию «Охотный ряд», вдруг с подробной отчётливостью вспомнила собственную странную мысль – из детства, из осени 1977 года, стукнувшую меня по голове при разбирании свежеотпечатанных тогда фотографий из поездки на осенних каникулах 6-го класса в Карелию – Петрозаводск и Кижи (одно из первых острых чувств чужого пространства во всей его чуждости, но дело не в этом). Фотографии были, как водится, чёрно-белые, - и тогда-то мне и подумалось: а вдруг мир «на самом деле» чёрно-белый, а цветным только притворяется на поверхности? (и таким образом фотография видит и нам показывает самое важное, а неважное пропускает?) Пересказывая то же моим позднейшим слогом (а эта мысль-она-же-чувство жила со мной долго, по-разному внутренне проборматываясь – помню, как она думалась в одном из своих обликов ещё в 1983 году, в будапештском, через мост шедшем автобусе, - пока не закатилась незаметно однажды, на каком-то этапе личностного развития, в щель между внутренними половицами): фотография-де отражает самое существо, формулу мира; чёрно-белое изображение показывает разные степени сгущенности существенного – где темнее, там плотнее, где светлее – там разреженнее, - наглядно-де видно, как оно всё лепится, формируется из вещества бытия.
yettergjart: (летим!!!)
В этом году в Прагу мне не поехать – денег мало, времени мало, а повидать кое-что в мире хочется, пока деньги и время вообще есть, ни того, ни другого может не стать в любой момент, - но тоскую по ней. Мне её не хватает как особого химического (о, досмыслового!) компонента в крови, особенной, всегда немного июньской и летучей, лёгкости, посещающей на чешской земле московского тяжеловесного человека – очень странной для сорокашестилетнего, опрокидывающей в молодость, в безвозрастность, в человечность-вообще. В Чехии отлетаешь от земли, как шарик, почти ничего не держит, хорошо, когда есть за что зацепиться (ну, у меня один гвоздик там есть). В Чехии, родной-чужой, родной-незнакомой стране* этот самый московский, медленный, набрякший своей влажной Москвой человек существует немного за вычетом самого себя – московских подробностей, московских скрипучих обстоятельств, - существует почти в посмертии, как душа без тела, как чистый замысел самого себя, чистая схема (порождающее и держащее условие всего остального).

Но с другой стороны, разве можно в такой летучей лёгкости жить? – нет, никак. Её можно только сновидеть, хоть бы и наяву; и – только временно. Жизнь – она медленная, тягучая, плотная, мешающая. Она лепится из густого вязкого материала. Чувствуешь – всегда через сопротивление. Вещество московского бытия оказывает это сопротивление верно и постоянно.

*(невозможно не признать родной страну интенсивного становления, а прожитый мной там и навсегда там оставшийся конец детства стоит признать одним из моих самых интенсивных времён – и нет прав и оснований считать её своей, поскольку, пожалуй, ни одно из усвоенных там содержаний не было содержанием чешской жизни и с чехами меня не объединило. Кроме разве вкусовых пристрастий к кнедликам и к утятине с тушёной капустой :-) – Прага – мой внутренний, «конституциональный» парадокс, один из.)

Кстати, почему-то очень похожее чувство полёта вошло в мои кости да так там и осталось (настойчиво отсылая к, должно быть, пращурам-птеродактилям) в устойчивой, даже, может быть, нерасторжимой связи с венецианской лагуной - требующей (от человека – в качестве модуса существования) почему-то не плавания, но полёта и лёгкости, ветра и воздуха, прозрачности и вечности.
yettergjart: (зрит)
А вот интересно, написано ли что-то уже (особенно - Большое и Синтезирующее, с широкой корневой системой выводов) - о пражском тексте русской культуры, о Праге в частности и Чехии вообще как об особом (трудном! во всяком случае, весьма неоднозначном) смысловом и эмоциональном опыте занесённых туда русских? (Прага у меня - город-константа, один из - как об этом не думать?) - Минувшей ночью читала я книгу дневников русского пражанина Сергея Магида, чешского жителя с 1990 года, о взаимоотношениях с коренными смыслами и источниками жизни. (Про эту книжку я ещё, е.б.ж., непременно что-нибудь в ближайшее время напишу, так отчётливее думается.) Всё, что там происходит - происходит на фоне отношений с Прагой, городом, который автор, в отличие от многих эмигрантов разных поколений, выбрал в своё время сознательно - и в рамки которого он, тем не менее, с трудом и без большого согласия укладывается.

Вообще, насколько я понимаю, сложные отношения с Прагой и чехами для их русскокультурных воспринимателей скорее типичны. Запустив в интернете поиск о том, кто такой Магид, я набрела на разговор Магида с Дмитрием Волчеком на "Свободе" по поводу его предыдущей, поэтической книги [теперь буду разыскивать]. Так вот Магид, занимающийся среди прочего изучением истории русской эмиграции в Чехословакии, говорит там: "<...>эмигранты, жившие в Праге, страшно страдали и мучились от ностальгии, постоянно об этом писали, об этом 90 процентов их стихов. Я читал их дневники, их записные книжки, их письма – это бесконечный вопль по России и совершенно безысходное, тупиковое общение исключительно с русскими, варение в русской среде и нежелание знать, что происходит вокруг, в жизни окружающего народа, который их принял. Даже Марина Ивановна Цветаева отказалась учить чешский язык и заявила, что на нем так быстро говорят, что для нее всё сливается в одну бессмысленную абракадабру, она не в силах этот язык понять." - "А Ходасевич писал, - добавляет Волчек,- что противнее Праги нет ни одного города на свете." (Сам Магид к чешскому внимателен, но его многое отталкивает и выталкивает вплоть до не раз описанного в дневниках желания оттуда уехать.)

Есть, похоже, какая-то особенная традиция русской слепоты к Праге, русской, я бы сказала, вовлечённой невосприимчивости к чешскому. (У меня и у самой, безусловно числящей Прагу среди трёх своих родных городов [ну, так получилось] с чешским сложные отношения, так что я этот вопрос немного знаю изнутри.) Надо будет подумать и пособирать наблюдения на эту тему.
yettergjart: (летим!!!)
где нам тоже случилось быть во время белорусского странствия. Они будут субъективны ещё недопустимее, чем гродненские, поскольку с Брестом меня связывает некоторый личный опыт, тем более важный, что давний (молодость же очень разрастается в воображении по мере того, как проходит).

(Опыт, строго говоря, состоял в том, что Read more... )

April 2019

S M T W T F S
 1 2 3 45 6
7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20
21222324252627
282930    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 21st, 2019 02:28 am
Powered by Dreamwidth Studios