Страшные ободранные конец восьмидесятых-начало девяностых: а ведь родное время. Трудные, измученные, изношенные его пространства, люди, предметы, усталое само вещество жизни. Благодарность всё равно, чувство глубокой связи – всё равно (независимо от степени удобства, лёгкости и т.д.). (На это время не просто наложилось, но срослось с ним в такую крепкую, что почти не противоречивую цельность - время жгучей внутренней яркости, пьянящего света.)
До сих пор мнится мне это время, для многих трудное, трагичное и гибельное, похожим на раннюю весну, с чёрным таянием снегов, с распутицей, с разрушением зимних устроенностей – и с бьющим в глаза, слепящим солнцем.
Чем темней, тем родней, чем трудней, тем родней: глубже проникает, сильнее убеждает (в чём? – в ценности жизни, наверно. Меня как-то всё в ней убеждает, вопреки всем очевидностям, прежде всех очевидностей). Входит в какие-то более доверительные, глубокие, прочные отношения с человеком, чем счастливо-лёгкое.
Вообще, с красивым, удачным, гармоничным, точным как-то труднее – с него соскальзываешь (в общем-то ведь, и не умея с ним обращаться. Ну, не научилась). За это крепко цепляешься: не выдрать.
Время роста и открытий – тогда оно ещё продолжалось, оно как-то неоправданно-долго продолжалось, что, скорее всего, показатель незрелости, принципиальной какой-то несозреваемости (да какая теперь уже разница) – пришедшееся на этот крах советского мира, как-то накрепко соединило чувство роста, самую интуицию его с косным, тёмным веществом позднесоветской и раннепостсоветской жизни, с его претерпеванием, преодолением и с ясным, долго не оспаривавшимся внутренне пониманием, что «настоящая» жизнь – она непременно вопреки, непременно с усилием (и – связывающим, сращивающим отталкиванием), непременно скрыто.
«Родное» - это не хорошее / удобное / лёгкое / (даже не) понятное и т.д. Это всё другой ряд, другой тематический пласт. Спору нет, славно, когда из этого ряда хоть что-то есть (да и люди, наверно, гармоничнее получаются с такими исходными данными). Родное – это по самому своему устройству о другом.
Родное магично.
До сих пор мнится мне это время, для многих трудное, трагичное и гибельное, похожим на раннюю весну, с чёрным таянием снегов, с распутицей, с разрушением зимних устроенностей – и с бьющим в глаза, слепящим солнцем.
Чем темней, тем родней, чем трудней, тем родней: глубже проникает, сильнее убеждает (в чём? – в ценности жизни, наверно. Меня как-то всё в ней убеждает, вопреки всем очевидностям, прежде всех очевидностей). Входит в какие-то более доверительные, глубокие, прочные отношения с человеком, чем счастливо-лёгкое.
Вообще, с красивым, удачным, гармоничным, точным как-то труднее – с него соскальзываешь (в общем-то ведь, и не умея с ним обращаться. Ну, не научилась). За это крепко цепляешься: не выдрать.
Время роста и открытий – тогда оно ещё продолжалось, оно как-то неоправданно-долго продолжалось, что, скорее всего, показатель незрелости, принципиальной какой-то несозреваемости (да какая теперь уже разница) – пришедшееся на этот крах советского мира, как-то накрепко соединило чувство роста, самую интуицию его с косным, тёмным веществом позднесоветской и раннепостсоветской жизни, с его претерпеванием, преодолением и с ясным, долго не оспаривавшимся внутренне пониманием, что «настоящая» жизнь – она непременно вопреки, непременно с усилием (и – связывающим, сращивающим отталкиванием), непременно скрыто.
«Родное» - это не хорошее / удобное / лёгкое / (даже не) понятное и т.д. Это всё другой ряд, другой тематический пласт. Спору нет, славно, когда из этого ряда хоть что-то есть (да и люди, наверно, гармоничнее получаются с такими исходными данными). Родное – это по самому своему устройству о другом.
Родное магично.