yettergjart: (Default)
Ну да, ещё одна молодость. Неожиданно, признаться. – Начало нового дела – всегда молодость (беспомощность и необходимость обрастания навыками, а пока не обрастёшь – ты без них как без кожи, и кости мягкие – стоишь нетвёрдо. На самых первых порах – просто младенчество). – К великому счастью, молодость не первая, уже есть запасы твёрдости, наработанные на других материалах, - и твёрдости, и осторожности, и умения защищаться (в том числе – от собственной глупости, наивности и возможных поражений), и сильно меньше одного из самых сумасшедших и опасных компонентов молодости - эйфории, но она и из самых необходимых её компонентов, без эйфории какая же молодость.

Чем больше молодостей у человека, особенно – по полной программе прожитых, тем, наверно, он экзистенциально крупнее, а? (Ах, как я люблю экзистенциальную крупность, мало что так люблю, как её.) Человек измеряется количеством начал, а?

(Причём то, что всякое начало хорошо бы доводить до спелой сердцевины и зрелого конца, а то безответственно как-то, при этом вопрос очень отдельный. – Да, разумеется, но сейчас дело не в этом.)

И ещё я всегда страшно ценила людей, до замирания в трепете перед ними, отваживающихся резко и крупно менять свою жизнь, особенно в так называемых поздних возрастах, когда уже вроде бы всё затвердело. Вот чуть ли не за один только этот жест ценила всегда, практически независимо от результатов этих перемен, которые, понятно, могут быть очень всякого качества. Мне этот жест казался (да и кажется) даже этически значимым: как особенно радикальный акт ответственности за свою жизнь. (Тема ответственности – одна из тех, перед которой, вокруг которой я, довольно бесплодно, но и довольно навязчиво, топчусь всю жизнь.) (Перед кем ответственности? – Перед чем-то вроде Мирового Всего, не знаю. Адресат этой отвественности настолько не был никогда важен, что никогда всерьёз и не прояснялся.)

И вот и я туда же. (Это, конечно, не самая крупная по масштабу из перемен; пуще всего я ценила с довольно раннего сознательного возраста – почему-то - людей, переселяющихся в чужую культуру. Думаю и даже надеюсь, что меня минует чаша сия, но нынче мы, к счастию, не об этом.)

А я-то уже совсем было собралась врастать в старость.

Я, конечно, всё равно в неё буду врастать, никуда не денусь, - но параллельно с ещё одной молодостью.

Старость молодости не отменяет – но и сама не отменяется ею, вот ведь что.

Дикий шиповник и белый, белее любого )
yettergjart: (Default)
Заблуждаться всякий горазд, от них же первая есмь аз. – Сколько ни учу себя стареть и убывать (нечего отбрыкиваться: это общечеловеческая программа, которую надо отработать, иначе не поймёшь некоторых важных вещей, которые понимаются только изнутри старения и никак иначе, - только как собственный опыт, из книг не вычитаешь, сколько ни отождествляйся с читаемым, всё будет умозрительно, тут самой уязвиться нужно), - а всё кажется, будто я по сию минуту на самом краешке жизни, тоненьком, которому ещё предстоит нарасти и окрепнуть, в её начале, и в лицо мне хлещет ветер будущего.

И ещё

Jul. 22nd, 2017 06:29 pm
yettergjart: (Default)
В первой половине жизни отчаянно хотелось дальнего, присвоения его, взаимодействия с ним. Теперь всё больше хочется внимательного, прочувствованного, детального взаимодействия с ближним – с самым ближним, в пределах того, до чего можно дотянуться рукой.

Хотя, конечно, это противоположно прибывающей с годами внутренней свободе.

Хотя как знать.

Read more... )
yettergjart: (sunny reading)
…ну, а теперь покупка книг приобретает отчётливый экзистенциальный смысл. Она, собственно, имела его всегда, с самого начала этой практики при первом появлении личных карманных денег, но теперь он ясно осознан – в том числе и в своём отличии от смыслов набирания образованности, которую, уже ясно, мне всё равно в желаемом, самой от себя требуемом качестве не приобрести. Это – не стяжание «образованности» и даже попросту знаний (the more we know, the more we forget), - но попросту обещание, воплощённое и осязаемое обещание самой себе того, что будущее – будет. Его предстояние во второй половине жизни всё более становится таким проблематичным, что постоянно требует – чтобы можно было жить - убедительного подтверждения.

Даже если его в силу чего бы то ни было не будет, это обещание, само чувство его важно пережить. Дни рожденья и Новые годы – это теперь, и чем дальше, тем больше – о прошлом. А о будущем – только покупка книг, только она одна.

Циолковский3.jpg
yettergjart: (Default)
Как в первой половине жизни волновало меня всё, что человека впечатляет, захватывает и вовлекает, так теперь, во второй, мило всё, что отпускает его на свободу.
yettergjart: (грустно отражается)
С течением времени всё больше занимают меня несловесные формы рефлексии в частности и несловесные – и досмысловые, предсмысловые – формы существования вообще.

(С другой стороны, рефлексией, пересматриванием и прояснением – до режущей ясности – собственной жизни оборачивается всё, что угодно, вплоть до переписывания телефонной книжки: что ни имя – то жаркий ком жизни, жаром обдаёт, даже если с человеком как таковым не было существенных взаимодействий: тянется за переписываемым именем весь пласт жизни, в которые этот человек был вплетён, со всеми ниточками-корешками. Жизнь на каждом шагу напоминает о собственной нерасторжимой цельности, заставляет её пережить.

И да, выговаривать это, раскладывать это на слова – не хочется, хочется умолчать, вмолчать в себя глубже: так, мнится, красноречивее. Так – подробнее.)

Не стану говорить, что это – усталость от слова и смысла (хотя иногда думать так хочется), - скорее, всё-таки, внимание, наконец, к тому, что долгие десятилетия оставалось без достаточного внимания. В конце концов – тоже в угоду слову и смыслу, которым никуда не деться от доминирования.

(Внимание к слову, цепляние за него, вымучивание его из себя любой ценой теми же самыми долгими десятилетиями стимулировалось с отрочества идущим навязчивым страхом «деградации» и «отупения»: необходимо-де всё время заострять, усиливать себя словом, иначе сгладишься и перестанешь быть. Понятно, что таким образом пережитая потребность в слове – не что иное, как одна из масок – вполне прозрачная – страха смерти. И недоверия к миру – а, кстати, и к себе – что, в общем, тоже один из обликов всё того же самого. Если жизнь – усилие (а слово, выговаривание – ещё какое усилие), то отсутствие усилия – сами-понимаете-что.

Значит ли это, что вхождение в смерть – окончательный акт доверия миру, окончательный отказ защищаться от него, проводя между ним и собой границу, поддерживая её усилием?)

Во всяком случае, едва ли не любые формы дословесного, не оформленного в слова, не уловленного словом (мир-ловил-но-не-поймал) существования воспринимаются нынче как чистый воздух.
yettergjart: (Default)
Или – подумаешь, что это смерть так, готовя человека к себе, - задолго, загодя, чтобы не торопиться и сделать работу тщательно и качественно - постепенно отчуждает его от самого себя (милосердная – чтобы не так жаль было с собою и своим расставаться, когда придётся), накапливает себя микроскопическими дозами в его телесном и душевном составе, плавно, плавно – до критической массы. Может быть, это не только у неудачников – защищающихся самоотчуждением от мучительности собственных неудач, – но вообще у «всех» так? (Нет ничего бессодержательнее разговора обо «всех» - и тем не менее. «Все» ведь стареют, «все» ведь умирают, - наверное, что-то хоть сколько-нибудь похожее с ними происходит при этом? Если что-то людей и объединяет, так это антропологические константы [и как не быть им благодарными за их объединяющий потенциал, за наглядный материал для взаимопонимания?].

Когда-то, в первой половине жизни, думалось и чувствовалось, что всякая работа и всякое занятие вообще – это выработка и наращивание «я». (Потому-то и хотелось – в молодости особенно – впутываться во всякие занятия, предприятия, авантюры, испытывать всякие опыты – чтобы из всего этого высасывать материал для построения «я», чтобы оно было большим, весомым, устойчивым. – «Я», воображалось, - это такая жемчужина, которая намывается водами времени из всякого мимопротекающего песка вокруг исходной, «заготовочной» точки самосознания – и она-то и есть главный, а по существу и единственный продукт всякого процесса, а остальные продукты – [пренебрежимо-]побочные.) Теперь, во второй половине, хочется думать, наоборот, что всякая работа от этого «я» освобождает, развеивает его в пространстве, снимает его каждый раз с человека тоненькой-тоненькой стружечкой, пока до ядра не доберётся. (Так, соответственно, теперь и опыт-то, подумаешь, не нужен? зачем опыт – с его наработкой материала для «я», если его уже и размещать негде?) А как только доберётся – рррраз! – и всё.

Может быть, культивировать и наращивать это самое «я» следует только затем, чтобы потом как следует (так и хочется сказать – с удовольствием) от него отказаться.

(Получается простой ответ на вопрос, «зачем» жить: вначале – затем, чтобы стать собой, потом – затем, чтобы собой быть перестать. [Впрочем, тут слишком уж бросается в глаза и непрояснённость собственного смысла этого самого «я» (если оно – не только мячик, который две половины жизни перебрасывают друг другу), и явная его – при таком выстраивании ситуации - инструментальность. То есть, непрояснённым остаётся и вопрос, для чего им вообще перебрасываться-то, для чего его, обречённое, отращивать.])

Но может быть и то, что у тех, у кого хорошо (осмысленно, плодотворно, красиво, гармонично…) получается быть собой, всё совсем – или хоть в какой-то степени - иначе.
yettergjart: (Default)
И вот чего хочется, с прибыванием так называемого возраста, всё больше: чистого неспециализированного, самоценного присутствия, даже досозерцательного – основы всего остального и последующего, - надёжной, как всякая основа, и уничтожимой только вместе с нами самими. Роскоши, которой обладают в полной мере только раннее детство и глубокая старость.
yettergjart: (копает)
...и любая работа въедается в кончики наших пальцев, они начинают пахнуть ею. Любая – формирует весь телесный состав, не говоря о душевных движениях. Ни от одной не уйдёшь – ни из одной не выйдешь – прежним. На каждом шагу застаёшь себя за следами прежних работ (именно их прежде всякого прочего опыта – потому, что работа – из числа опытов наиболее интенсивно и подробно пережитых. И она формирует человека длительнее и подробнее, чем, кажется, даже сама любовь – которой культурное сознание склонно приписывать одно из наиболее сильных формирующих воздействий. - Любовь формирует, кажется, крупными мазками и – приступами, а работа, терпеливо и повседневно, выделывает нас на уровне мельчайших душевных волокон.)

(Может быть, основная черта человека после определённого возраста – гиперсформированность, критическая масса накопленного опыта – понятого не как груз, который можно вынуть, но как собственная его форма, которую «вынешь» только вместе с самим собой.)
yettergjart: (az üvegen)
Ещё из примет возраста:

«своё» делается всё менее важным как предмет внимания – «своё» как таковое, узкое, единичное, случайное. Да, оно, пожалуй, даже дороже теперь, чем в молодости (когда из многого «своего» хотелось выползти поскорей, как из чулка не по размеру, да и уползти прочь) – потому что знаешь его, единичного, преходящесть и обречённость, потому что знаешь, за что стоит быть ему благодарной, - но дорого оно, по большей части, молчаливым порядком, физиологически (что казалось чулком не по размеру – оказалось кожей, но и наоборот – что мнилось неотчуждаемым свойством натуры, слетело легко, как сухая шкурка). Говорить и думать о нём, в его самодостаточности – не хочется, не чувствуется важным. Вот как об одном из вариантов «человеческого» - совсем другое дело. «Человеческое» как таковое как раз очень интересно, его хочется подлавливать везде. «Своё», в начале жизни застилавшее весь горизонт и убедительно им притворявшееся, становится прозрачным – превращается в оптический прибор, с помощью которого рассматриваешь совсем другие вещи, куда более общие и существенные.

Весьма вероятно, что это – подготовка к будущему, всё приближающемуся расставанию с собой – не потому, думаю, что к нему надо как-то особенно готовиться, оно, небытие, нас и неготовенькими примет, оно единственное, что примет нас любыми, но просто потому, что в ответ этому что-то такое вырабатывается в составе организма. Такая работа – по самоперерастанию – кажется, происходит в человеке сама, подобно процессам созревания и взросления, которые ведь тоже некогда нас в себя вволакивали, - она не требует никаких специальных усилий, - хотя, конечно, такими усилиями всегда можно что-то усилить, чего-то не допустить, вообще, направить происходящее в некоторое желаемое русло. Но это – обживание изнутри того, что совершается само (и тут ловлю себя на том, что нельзя не быть благодарной старости: она делает за нас огромную часть работы. Она великодушна, она щедра. Была бы хоть сколько-то верующей, подумала бы: Господь, даже отбирая, даёт обеими руками, только успевай вмещать. Нет, антропоморфизма – а тем паче антропоцентризма – не хватает).

Подобно возрастной дальнозоркости, при которой трудно фокусироваться на близком – формируется нечто вроде дальнозоркости душевной: соблазно воспринимать «близкое», «своё» как исчезающе-случайное (в противовес, однако, тенденции цепляться за ускользающую жизнь, идеализировать каждую её мелочь, сентиментальничать, умиляться и впадать в эйфорию от любой ерунды, даже от увядающего, убогого, скудного - да от него как раз более всего [в нём, мнится, бытие драгоценнее, потому что его мало! И вообще, его, скудное и убогое, жалко, потому что ему труднее существовать] – вот, на душевную дальнозоркость как раз можно опереться, чтобы не сволакиваться в зависимость от таких настроений).

Иногда думается, что таким образом душа начинает пробивать загрубевшую (сковывающую?) корку жизни – вначале воспринимать её в качестве таковой, а затем и пробивать – чтобы в конце концов вырваться наружу.

А может быть, и так: вся жизнь прошла в тоске по чему-то Большому, превосходящему «своё» (в том числе – в тоске радостной, эйфоричной, полной надежд, - да, бывает и такая, и в детстве, отрочестве, юности, молодости её было очень много. Тоска – то, что вытягивает из сложившихся форм, заставляет тянуться; сама эта тяга), - просто проживалась эта тоска в разных формах. Но тем не менее всегда, от начала, это была она.

Жизнь соглашалась чувствовать себя самой собой не иначе, как в некоторой перспективе – даже если суть этой перспективы не поддавалась выговариванию словами. Важно и достаточно было (да и сейчас), чтобы она чувствовалась.

Работа расставания с миром тоже, оказывается, требует чувства такой перспективы. Даже если оно нужно исключительно в утешительных, психотерапевтических целях, - примечательно, что нужно в таких целях – именно оно.

Это что-то родственное «смыслу жизни» (хотела даже сказать, что «смысл – это встроенность в перспективу»), но это не совсем он. Это что-то более общее, чем смысл, менее сфокусированное, что-ли, - скорее, возможность его.
yettergjart: (копает)
Меня примиряет с моей невротической текстовой многоплодностью (а в невротичности её не сомневаюсь) мысль о том, что всяческое писание (сопоставимое вполне, например, с хождениями по городу или по берегу реки) - это интенсивный контакт с мирозданием / Бытием, форма соучастия в нём и, как таковое - форма благодарности ему (о чём я когда-то давным-давно думала: участие в мире - это-де форма благодарности ему). Это - растворение (себя, мучительной) в нём; уменьшение степени жгучей концентрированности этой сАмой самОй себя, созданной, кажется, именно для того, чтобы быть растворяемой. Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье, как раз навсегда сказал Б.Л.П. - и, может быть, в момент растворения как раз острее всего и чувствуется: полнее всего и ЕСТЬ.

И не спрашивайте меня, «зачем нужно» оправдание чему бы то ни было делаемому (раз оно есть – разве уже не оправдано и не обосновано, вообще-то?), - не спрашивайте, отвечу и так. Нужно оно для душевного равновесия оправдывающего. Человек (особенно, если он, по неловкому случаю, - я) чувствует себя разверстой раной в бытии, - и ему нужно производить с собой терапевтические действия. Оправдание – одно из таких действий; да и сама работа – из них.

ps Я бы даже сказала так: потребность в нём не связана, или связана не всегда и не на всех этапах жизни, с потребностью в повышении своей ценности и значимости (пусть бы и в собственных только глазах). Это заботы ощутимо перестают быть актуальным по мере того, как проходит молодость. А задачи оправдания остаются и после того, как понимаешь, что нет и не будет у тебя ни ценности, ни значимости, и даже - что они не важны (вот я сейчас как раз понимаю примерно что-то такое). Вдруг эти проблемы сползают, как старый драный чулок, как изношенная [прыщавая юношеская :-)] шкура. Но остаётся потребность в собственном месте в мире, в понимании того, какими нитками оно связано со всем остальным. Это - (тоже) оправдание.
yettergjart: (копает)
Всё-таки перестаю я чувствовать убедительный, а тем паче окончательный смысл в том, чтобы стараться «сделать как можно больше» (всё-таки это – разновидность суеты): мир и так едва знает уже, куда девать понаделанное; об основном объёме этого понаделанного можно быть совершенно уверенным, что оно останется и канет в небытие невостребованным. В мире – гиперперепроизводство любых, кажется, артефактов, включая и тексты, и культурные действия, и мысли, которые – тоже культурные действия и тоже артефакты (и, в конечном счёте, тоже тексты). Они создают шум, из-за которого не слышно ничего (прежде всего, тишины) = Основной смысл работы (отвлекаясь от зарабатывания денег, тем более что «разве это деньги!?» :-Ь) – всё-таки, кажется, в том, чтобы унимать внутренний зуд, витальное и экзистенциальное беспокойство (а если не унимать – то хотя бы вгонять его в успокаивающе-конструктивные русла – так, чтобы не раздирал на части, не размётывал по стенкам мироздания); обуздывать собственный внутренний, бессмысленный и досмысловой, избыток. Просто наводить порядок, заведомо временный, в этом внутреннем хаосе, чтобы жить было более выносимо. «Честолюбие» - только один из видов такого зуда. Другой его вид - страх смерти и смертности (или скорее – протест против неё, тоска её), с которой мы пытаемся договориться, представив свою жизнь так, будто прожили её «не зря»: что значит «не зря»? Много артефактов понаделали? А сами эти артефакты – не зря?

Я вот чувствую, что тут нащупана некая – слабая-слабая – точка зрелости: точка, в которой (неприлично молодое для сорокасемилетнего) внутреннее брожение и (ещё более для него неприличная – потому что суетная, пустая) жажда самоутверждения (вдруг подумалось, что всякое самоутверждение тавтологично. Будучи собой, утверждаешь себя же. Эка скука.) переламываются, уступая место пониманию суетности даже такой, казалось бы, замечательной вещи с высоким культурным статусом, как плодовитость и плодотворность. Вдруг останавливаешься перед пониманием, что «это всё, в сущности, не нужно». Что нет такой «сущности», ради которой всё это было бы по-настоящему нужно.

Понятно, что посредством таких пониманий, потихоньку нарастающих, человек и мир отпускают друг друга, постепенно перестают друг в друга вцепляться.

Зрелость, значит. А созревший плод обычно падает, ага.
yettergjart: (счастие)
И что я вам скажу. Книги – это наркотик, причём они действуют соответствующим образом уже одним только своим телесным присутствием. От большого количества книг, охватывающего маленького библиофага на Non\fiction, библиофагу сносит крышу, он попадает в изменённое состояние сознания, и на качестве внимания это очень сказывается. Я умудрилась не заметить по крайней мере нескольких (в пределе, думаю, – многих) книг, которые мне точно были интересны. [Впрочем, тот, кто видел, сколько я всего оттуда припёрла – а то был большой, доверху набитый рюкзак и два пакета, - имел бы все основания сказать, что, мол, куда же тебе ещё, голубушка, лопнешь. Да, лопну!!] Не нашла «О фотографии» Зонтаг (хотя шла на ярмарку с мыслью, что ею обзаведусь в первую очередь). Не видела трёхтомника Гандлевского. Не заметила «Лавра» Водолазкина. Да, ещё не усмотрела «Ломбардии» Ипполитова, о которой тоже думала. Ещё чего-то не заметила, даже-не-помню-уже-чего-может-и-к-лучшему. [Не говоря уже о том, что на многое не хватило денег (и это при том, что часть книг мне была великодушно подарена), например, на трёхтомник Волохонского, который там БЫЛ!] Но!!! Тем не менее, мы таки имеем следующее:
Оторвались, развернулись )И хлеще того, с ярмарки я приползла с уверенным чувством, что мало и хочу ещё, да побольше, побольше – всего, включая простое соматическое присутствие посреди обилия книг. Всё это – простое доказательство того, что и ярмарка, и книги вообще воспринимаются прежде всего как явление витальное и, так сказать, энергетическое, - как форма полноты и обилия жизни (переживаемая притом, в силу некоторых биографических извивов и изломов, как наилучшая), а уже потом [если вообще, ха-ха-ха] как «источник знаний» и т.п. В потребности в них есть что-то сродни физическому голоду (библиобулимия?), и переживается она, подобно этому последнему, совершенно телесно; то есть, она втягивает человека целиком: с телом, с душой, с духом, с эмоциями, с воображениями, с беднягой-интеллектом, который, понимая свою безнадёжную вторичность во всей этой свистопляске, прилежно изобретает для неё оправдательные конструкции, чтобы ему самому было комфортнее. - Я бы сказала и прямее: желание книг и желание жизни совершенно тождественны, они оба – (бессильный и отчаянный, и от того избыточный) протест против смерти. (А всё смирения, смирения недостаёт – а с ним и мудрости, и ей сопутствующего чувства меры.) Да и сами знания – вещь в первую очередь витальная и энергетическая, а потом уже всё остальное.
И не могу не проиллюстрировать: )
yettergjart: (Default)
Марина Михайлова, питерский философ, пишет в книге «Эстетика молчания», что опыт не (столько) формирует личность, (сколько) выявляет её логос – ведущую идею, внутреннюю форму [это я уже от себя доборматываю про идею и внутреннюю форму]. (Вообще мне, одержимой некогда [теперь – меньше, но, может быть, и зря] идеей всяческого самоформирования – потому, что мучила [оборотная сторона непомерного и малообоснованного самолюбия] всяческая собственная, реальная ли, воображаемая ли, никакой разницы, аморфность и какоморфия – нравится эта мысль. Есть в ней что-то освобождающее.)

А вдруг и возраст – разновидность, в конце концов, опыта – делает то же самое?
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: из сообщества <lj comm="iconcreators"> (краски)
Я ещё вот что знаю. Со всеми, кто младше нас, - мы ровесники, потому что все их возрасты в нас есть.
yettergjart: (Default)
Как повторяла я ещё в 26 лет (тогда меня поразила эта цифра – самой своей суховатой, подсыхающей фактурой, - почувствовалась как начало старения: совсем высохнет – и ветер развеет), старость начинается прямо от молодости, как небо – прямо от земли (кажется, вторая часть фразы принадлежит архетипичнейшей Цветаевой, первая – вполне возможно, и мне, но на самом деле точно этого я уже не помню).

У старости огромное, огромное небо. – И оно только начинается – всё ещё начинается, оно ведь огромно. (Это в своём роде безграничный опыт, - граница там только одна, известно какая, но она может случиться в любом возрасте, хоть в младенчестве. В известном смысле мы с нею имеем дело всегда – просто условия взаимодействия немного меняются.) – Но оно уже началось. – Притом началось давно, и многое можно уже наблюдать с хорошо набранной высоты птичьего полёта.

Старение – не (только) спуск, оно (и) подъём. В кристалльную синеву, к космическому холоду.

Летим.
yettergjart: (грустно отражается)
Неудачи и непопадания, несоответствия, вина и неуклюжесть – тоже вещи ритуальные, не правда ли? – то есть, обладающие повторяемостью и регулярно вводящие в определённый порядок существования, призванные поддерживать определённое само- и мировосприятие. = Видимо, самоощущение никуда не годного человека и хронического неудачника не просто зачем-то мне нужно, а обладает прямо-таки соблазнительной притягательностью, раз я с таким упорством воспроизвожу ситуации, которые его создают. Даже догадываюсь, зачем: для чувства неполной принадлежности миру, свободы от него, чтобы он ловил меня, но не поймал. Видимо, нужно, чтобы из жизни был вынут держащий её, собирающий её стержень – чтобы не сковывал меня этот стержень, чтобы оставалось пространство для неожиданностей и импровизаций.

Скорее всего, это – подростковое, межеумочное чувство, соответствующее (в некоторой умозрительной «норме») тому возрастному и экзистенциальному состоянию, когда человек уже выпутался в заметной степени из связей и обязанностей детства, а новыми ещё не оброс (вот замечательный шанс к тому, чтобы взглянуть на большинство связей извне и если не понять, то хотя бы почувствовать их условную природу – и научиться не абсолютизировать условности). Потом «средний» человек, конечно, благополучно обрастает всем комплексом взрослых обязанностей и связей (и в норме он, наверно, должен ему нравиться, да?). А некоторые, в силу, вероятно, того, что обозначается осуждающим словом «инфантилизм», предпочитают предпочитать межеумочность и неприкаянность, вечное детство, вечный взгляд извне и непринадлежность. (Может быть, так, мнится, нас не поймает и сама смерть? По крайней мере, её главная представительница на территории жизни – старость? – Поймают, конечно, и та и другая, - но как сладка иллюзия, что мы не даёмся им в лапы, что у нас ещё чёртова прорва времени впереди.)

Безответственность (а социуму, конечно, нужна ответственность – в идеале, полная, предельная, чтобы человек работал на него, перекачивал в него свой потенциал) – это оставление «люфта» между собой и миром, - тех прорех, в которые, предположительно, входит бесконечность. А что-то от неё, вечно вожделеемой, есть во всём неизмеряемом, неотмеряемом, неисчисляемом, неконтролируемом… - Это – зоны бесконечности в мире конечного и ограниченного. И когда мы позволяем себе быть неорганизованными и безответственными – мы осёдлываем бесконечность, овладеваем неовладеваемым. Потом, конечно, она нас всё равно сбросит, - но хоть поскачем немножко.

Вообще, человеку необходимы для полноты жизни, для преодоления той самой ограниченности (да, она не преодолима как принцип, - но преодолима как каждый отдельный случай, как каждая конкретная конфигурация границ) – те или иные избегающие, увиливающие стратегии. – Это, в конце концов, очеловечивает. Ибо человек, помимо прочего, по одному из «определений», - ещё и то, что не укладывается в рамки.
yettergjart: (грустно отражается)
Почему-то хочется в Стамбул (он давно и жадно занимает моё воображение, этот город-корабль между цивилизациями) в январе – то есть, чтобы и зима, противостоящая жирной жаркости юга, и раннее-раннее, совсем спросонок, утро года – он мне в это именно время упорнее всего воображается. Чтобы непременно холодно было, чтобы металлически-серо, чтобы дождь, чтобы протяжный и распахнутый, полный морем воздух, чтобы ломко, ясно (в смысле отчётливости линий и внутренней раскрытости восприятия – яркого солнца совсем как раз не надо), остро – такая у этого желания-образа собственная эстетика. Не факт, что я когда-нибудь туда вообще попаду (деньги и время, время и деньги), - но и не страшно, можно и просто так повоображать: желания, в конце концов, - это самоценная культурная, смыслоорганизующая форма, имеющая смысл и помимо своих осуществлений, и независимо от них.

(А в Стамбуле, не без некоторой парадоксальности, - по чужим фотографиям, естественно, - мне воображается и что-то очень родственное Будапешту [в части Буды, в основном] – городу, вросшему когда-то под кожу и так и оставшемуся там, - из-за острой его значимости много-много лет боюсь туда соваться, - просто уже из-за уровня связанного с ним общего экзистенциального, так сказать, напряжения. - И ещё Стамбул в моём воображении почему-то сопрягается у меня с Венецией – в которой показалось вообще нежданно много азиатского, - такого хищного, болезненноватого азиатского цветения, не без трагизма и надрыва, уже вполне, конечно, европейских.)

Вообще, хочется насыщать глаз красотой и значительностью мира – пока хоть какая-то возможность есть, пока этот глаз вообще смотрит, - даже независимо от того, насколько я буду способна понять увиденное и насколько глубоко я в силах буду это усвоить. Думается: понимать и глубоко усваивать надо было в молодости, когда это имело шанс возыметь на жизнь, мировосприятие, мышление и т.п. серьёзное формирующее воздействие. Теперь поздно – но смотреть и впитывать, «интериоризировать» (ах, люблю это словечко. Ну как по-русски скажешь: «овнутрять», что-ли?) хочется всё равно – чистая физиология, душевная физиология (ага, есть и такая). Впускать в себя бытие, не слишком заботясь о том, какие оно произведёт в тебе формирующие последствия (вот освобождение, даруемое пониманием своей временности) – безответственно, так сказать. Даже не диалог с ним вести (это тоже в молодости хотелось: диалогизировать, наговаривать себя бытию в уши), а просто слушать его. Просто давая ему быть и себе быть с ним вместе, и удваивать, умножать тем самым маленький скоротечный факт собственного существования.

И вообще же‚ чем, опять же, больше живу, - тем больше мне нравится сам процесс жизни, прежде смысла его и уж подавно глубоко-глубоко прежде всех достигаемых и недостигаемых результатов.
yettergjart: (заморозки)
Какое всё-таки счастье, - огромное, солнечное, - что теперь уже не надо снова в школу – втискиваться в её узкие, серо-металлические рамки. Как это было больно каждый раз, все десять лет, хотя к концу уже поменьше, конечно, в силу некоторой привычки (и отработки механизмов поддержания и защиты внутренней автономии, да и социальных навыков кое-каких) – но всё равно, никогда не переставало быть травмой. – Возраст – великолепная вещь, не перестаю и не устаю радоваться и удивляться его освобождающему действию.

Сентябрь, ранняя бодрая, молодая, совсем как бы ещё слегка горчащая осень – время интенсивного прорастания смыслов и предсмыслий, лихорадка начала. Это ежегодное, верное, как точно идущие часы (сентябрь – брат точности, а уж октябрь с ноябрём и подавно. В наступлении осени есть что-то от заведения будильника, закручивания – туго, туго – его внутренней пружины – на всю зиму, - чтобы он разбудил нас весной.) – самое лучшее, что осталось от школы (и студенчества со всем мучительным. что в нём тоже было, а куда ж я без мучительного, нет – так устрою). Школа сделала своё дело – и с полным правом, как использованная лестница, отвалилась, оставив по себе самое нужное: чувство общей формы жизни, некоторые насущные принципы её формо- и ритмообразования.
yettergjart: (зрит)
Возможность же всё это наблюдать,
К осеннему прислушиваясь свисту,
Единственная, в общем, благодать,
Доступная в деревне атеисту.

И.А.Б.


В молодости чуть ли не всё подряд (а может быть, и вправду всё) чувствовалось как повод к самой себе, как источник материала и основание для самой себя, как стимул к собственному началу.

Но тогда у меня, по крайней мере, было время – Большое Время жизни – впереди для того, чтобы извлечь отовсюду эту повсеместно прорастающую жизнь, освоить её.

А теперь что делать? Воспринимать каждую вещь как повод заканчиваться? как стимул к тому, чтобы подводить итоги? Но я этого не умею.

Человек не умеет заканчиваться. Человек – принципиально, по определению открытая структура, открытость и незавершённость – незавершаемость? – входят, кажется, в число его основоположений. Собственно, начинаться он тоже не очень умеет, - но начало само подхватывает, и ведёт, и тащит. Все формы поведения в нём, до тебя тысячи раз испробованные, всё равно изобретаешь на ходу – когда этот ход уже есть. – Скорее всего, так же поступает и окончание‚ сворачивание: ведёт тебя, слепую, по своим дорогам, а на ходу ты прозреваешь и учишься – снова учишься, прежняя оптика наверняка не годится – видеть всё, что тебе показывают. Застаёшь себя за новыми состояниями – и обживаешься в них. Или, что тоже важно, учишься выстраивать между собой и ими дистанцию. Ведь не сводишься же никогда, целиком и без остатка, ни к росту, ни к убыванию, ни к одному из своих состояний. (Может быть, теперь придётся делать основную ставку как раз на те запасы себя, которые не сводятся ни к одному из состояний: на неуничтожимое или хотя бы на долговременное в себе.)

(Ну, ну, говорю я себе, восприми же ты начало старости – как чудо, которое ничуть не менее чудесно, чем начало юности. Как открытие. Как дар. Как шанс, в конце концов, - даже как совокупность шансов. - Кто, в конце концов, сказал, что чудо – это исключительно то, что нам приятно и радостно? Кто отменял травматичность чуда? – поскольку оно на то и чудо, что – наперекор всем (мнимым) законам и сложившимся ожиданиям. Кто сказал, что чудо не должно переворачивать человека, перетряхивать его до основания? Да уж если оно что и «должно» - то наверняка именно это.)

Жизнь – вообще то, что изобретается на ходу. В какой мере она изобретается, импровизируется, в какой она на свой страх и риск, наощупь и вслепую – в такой она и жизнь. Пока импровизируем, изобретаем и ошибаемся – живы. О том, что молоды (молодость – вообще сплошное изобретение, импровизация и ошибка) – уж и не говорю.

То есть, молодость и старость не отменяют друг друга. Они просто вступают в сложное взаимодействие. Стареющий человек получает великолепную возможность это наблюдать.
yettergjart: (зрит)
Отрочество (в котором и по сей день, вопреки всем очевидностям, не перестаю себя чувствовать) – это вот что такое: это, не лишённое парадоксальности, сочетание напряжённости и открытости = незавершённости, никак-не-завершаемости, только-начатости. В состав последней (и в число, однако, источников первой) непременно входит чувство непостоянства, исчезающей временности всего, что с тобой случается. И разве это исчезает с возрастом? Да напротив, только обостряется.

Старение – ведь тоже отрочество, только наоборот: отрочество – развёртывание, старение – свёртывание… но всё точно так же подвижно, как тогда, лет (всего-то) тридцать назад. (Я не просто помню это время и себя в нём – я его физически чувствую: оно ещё здесь. На Ленинском проспекте, на Ломоносовском и Университетском, во дворах и сию минуту пахнет 1982-м годом, изумлённым, выбитым из равновесий детства, головокружительным началом жизни.) Тоже ведь становление нового, освоение новых форм и образов себя, преодоление внутренних сопротивлений – тоже ведь требует открытости: открытости своему окончанию, миру-без-меня и миру-не-для-меня – совершенно так же, с тем же изумлением, как когда-то, совсем недавно, открывался мир-со-мной и мир-для-меня.
yettergjart: (Default)
Нет ничего более тождественного началу жизни, чем квадрат пространства между улицей Строителей и проспектами Ломоносовским, Ленинским и Вернадского.

Как мне странно продолжать жить в местах собственного младенчества, детства, юности, молодости и едва (а может быть, и вовсе не) отличимой от них зрелости (теперь и она мне представляется сплошной молодостью). Здесь всё переполнено началом, обещанием, брожением, огромным перевесом будущего над настоящим, всё неотличимо от него, немыслимо и не переживаемо без него. Языком этих пространств начало говорило со мной настолько всегда, что оно продолжает это делать и сию минуту. Я же и вот прямо сейчас чувствую себя подростком, прозрачным, летучим, пробующим, начинающим, обречённым на открытия и ошибки, с негарантированными границами и основами, которые в любую минуту могут стать другими.

Старость – это когнитивный диссонанс. Само это пространство не умеет быть ничем иным, как набором инструментов для молодости, совокупностью указателей для её дорог.

А между тем уже созрела осень до синего налива, дым, облако и птица летят неторопливо. Не умещается в голове. Моя персональная, круто и всклянь налитая синим осень: сорок семь – тёмно-синяя с тёмно-зелёным цифра, такая тёмно-синяя с таким тёмно-зелёным, что не можешь понять, откуда вообще взялись такие краски в твоей персональной палитре – она же вся рыжая, охристая, золотистая, ну в крайнем случае бирюзово-голубая, нежно-зелёная, - откуда эти краски темноты и холода, что с ними делать, про меня ли они вообще?

Июль, загустев, стекает к своему концу огромными золотистыми каплями, очень медленными, почти стоячими.

Я всё-таки родилась в правильное время, очень мне соответствующее – это всё-таки не совсем июль, почти совсем уже не он, он полон августом, всеми его смыслами и предчувствиями, – а август – это громадный вокзал, рельсы, дымы, большие дороги, огромное небо над ними.

Просто странно и сопротивляется всякому пониманию, всем чувственным и эмоциональным очевидностям, самому естеству - что это было уже так давно.

Ещё чуть-чуть – и полвека.
yettergjart: (зрит)
пошла последняя неделя до деньрожденья. Как-то оно грустно мне. Густеющий к концу, как венозная кровь, июль всегда наводит меня на такие мысли-они-же-чувства. – Сладки последние дни старого возраста. Последнюю неделю осталось мне носить легкомысленный юный возраст сорока шести лет (я и его-то была недостойна, но ведь дали же, позволили прожить) – ставший за год терпеливого ношения лёгким и прозрачным, сухим, как песок. Вот его ветер и отвеивает. Мы с ним, с этим возрастом, сжились, срослись, как-то договорились – и тут-то мне и устраивается, для остроты и обновления чувств, испытание новым возрастом. Эта цифирка потяжелее будет. Я к ней, собственно, начала привыкать уже заранее, не с размаху же падать, - но всё равно она сырая, как подвал с каменными стенами, холодная, - и, мнится, налагает на человека такую чортову прорву ответственности, которую я себе и представить-то не в силах, не то что адекватно справиться с ней. Он такой чужой и взрослый, этот новый возраст. В нём зябко, как в школе в первые дни непредставимого учебного года; жёстко, как в необношенной одежде (да и не по размеру); гулко от его незастроенной, незаселённой ещё пустоты. (Человек постоянно обречён что-то начинать, даже когда думает, что для него «всё» уже заканчивается. = Подумала вдруг: мы молоды и начинаемся, когда нам хоть что-нибудь неосвоено и трудно, когда хоть что-то ставит нас в ситуацию беспомощности и необходимости до него дорастать. А вот уж этого-то на наш век хватит.)
yettergjart: (зрит)
А вообще, в человеке толкаются, смешиваясь и соединяясь в разных порядках, осколки (разного, опять же, размера) разных возрастов (включая, разумеется, непрожитые, да: мы нащупываем их пробные, предварительные, экспериментальные формы, примериваемся). И только то, наверно, вокруг чего, как вокруг ведущей линии тяготения всего этого хаоса, все эти комбинации элементов хоть как-то собираются, - определяется текущим возрастом, его доминирующими задачами‚ теми тяготениями‚ которые они создают. Хотя, наверно, тоже не всегда: разве что тогда, когда эти задачи действительно надо решать типа вот прямо сейчас. А так живём во всех возрастах сразу.
yettergjart: (Default)
Вот и наступил мой родной и нелюбимый месяц июль, которому на сей раз предстоит обернуться месяцем моего сорокасемилетия. Вечно мне этот июль что-нибудь такое устраивает: испытание новым возрастом. До этого ещё целый месяц, но тем не менее. - Тяжеловесная и холодная цифра: с сырым холодом внутри. Что-то в ней есть, однако, от каменного подземелья, от сумеречного елового леса после дождя. Конечно, она тащит за собой какие-то новые ответственности. Совсем, конечно, не освоенная, совсем чужая. Ну что делать, придётся осваивать. Не это ли, в конце концов, одно из моих самых любимых (и самых фокусирующих внутренне) занятий: обживание необжитого.

В старость – врастаешь. Медленно, терпеливо прорабатываешь её (как грибница – какой-нибудь пень: потом кааак брызнут со всех сторон опята) собственными внутренними структурами. Что было чужим и холодным – делается тёплым и своим, - почти таким же единственным и неотделимым от самовосприятия, как детство.
yettergjart: (зрит)
Всякий библиофагический список – это, на самом деле, предположение жить - программа жизни на обозримое время. (Внутренней, а как же – внутренняя жизнь – это такая подводная лодка, в которой всё переплываешь.) Так вот, жить нынче предполагаю в следующих формах:

(1) Чеслав Милош. Порабощённый разум / Перевод с польского, предисловия, примечания В.Л. Британишского. – М.: Летний сад, 2011;

(2) Самуил Лурье. Железный бульвар: Эссе. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2012;

(3) Макс Фрай. Сказки старого Вильнюса: [рассказы]. –СПб.: Амфора, ТИД Амфора, 2012. – Том 1;

(4) Юрий Арабов. Земля: Сборник стихов. – М.: РА Арсис-Дизайн (ArsisBooks), 2012;

(5) Николай Богомолов. Сопряжение далековатых: О Вячеславе Иванове и Владиславе Ходасевиче. – М.: Издательство Кулагиной-Intrada, 2011;

(6) Европейская поэтика от Античности до эпохи Просвещения: Энциклопедический путеводитель. - М.: Издательство Кулагиной-Intrada, 2010. – (РАН. ИНИОН. Центр гуманитарных научно-информационных исследований. Отдел литературоведения) *.

*Вообще я страшно жалею теперь [когда жизнь уже ближе к концу, чем к началу, а я всё никак не умею с этим считаться, даже представить этого себе как следует не могу**. «Синдром начала» затянувшийся. Никак не освою этику и практику завершения жизни, достраивания открытых структур (это же форма ответственности перед ними, начатыми), даже не приступлю к этому никак], что не получила филологического образования не то что сколько-нибудь приличного, а вообще никакого, - и эту книжку я намерена читать подряд.

**Стоя в книжном, раскрыла Арабова, - попалось на глаза, заставило вздрогнуть: «Ощущение старения, некой тоскливой пресыщенности, которое наступает после сорока…» (с. 143). Чёрт, мне без двух с небольшим месяцев 47, - и вот если бы была у меня эта (не заработанная, не выработанная – оттого и нет) тоскливая пресыщенность, было бы гораздо, гораздо легче смириться с сокращением будущего. А у меня лютый голод к жизни (я всерьёз думаю, что это свидетельство незрелости – и простой неотработанности жизни: не выполнила некоторого «нужного» объёма обязанностей – не растратила сил, вот они и раздирают меня изнутри, а времени для их проживания уже и нет!) и если и тоска, то от того, что времени мало, а хочется (неприлично, постыдно) многого. В сущности ведь прекрасная вещь – «тоскливая пресыщенность после сорока»: она спокойно выводит человека из жизни. У кого её нет, тот цепляется, обдирая себе руки, обдирая самое жизнь, за которую цепляется. Ведь не удержишься же всё равно, а только всё обдерёшь. Что-то есть в этом недостойное, суетное.

В состав этики отношений с жизнью, мнится, существенным компонентом входит то, чтобы вытратить как следует все вложенные в тебя силы – и отпустить, не имея уже сил удерживать, и её, и себя. «Правильная» старость, в сущности, замечательная вещь: вытратившему силы не жаль умирать. Не вытратившему – жаль отчаянно.
yettergjart: (Default)
Весна, протяжность дорог. Протяжность их в самом воздухе, в структуре каждого вдоха, даже если никуда не идёшь и не едешь: внутренняя, встроенная, вращенная.

Лучшее, что можно сделать с этой весной – это Read more... )
yettergjart: (tea)
Наблюдения классика о клонящих к суровой прозе годах таки нуждается в некоторой коррекции (впрочем, до моих нынешних лет автор наблюдения, как известно, не дожил :-)). Происходящее всё больше хочется выговаривать, хотя бы внутренне, в ритмическом виде, не исключая и рифмованного (как, впрочем, в том же самом виде хочется его по преимуществу в себя и вчитывать). Может быть, это оттого, что ритмическое, а тем паче рифмованное настырнее неритмического и нерифмованного претендует на роль и качество формулы – а происходящее, не удивлетворяясь сыпучей фактографией, всё больше хочется собирать в формулы (которые, в свою очередь, мнятся быть ближе к «общечеловеческому»). Вообще мнится мне (а вшивый всё о бане), что молодость – ранняя, первая, острая, – и старость – может быть, тоже (только?) ранняя, первая и острая, а может быть, и вообще – это возрасты поэтические по преимуществу, тяготеющие к ритмически-организованному и плотному способу мироизложения и мировосприятия. Может быть (пускаюсь в безответственные спекуляции) потому, что молодость таким образом пытается справиться со своим избытком, а старость таким же (по видимости?) образом живёт в режиме экономии средств, выговаривая и вычитывая только самое главное, не расточая себя и своего внимания по пустякам (ибо, как помню со студенческих лет случайно брошенное высказывание одного моего университетского преподавателя, стих – сообщение более весомое). Ей уже – в силу предвидимой ограниченности времени - надо успеть сказать самое главное.
yettergjart: (зрит)
А ещё я думаю, что молодость при нарастании возраста не исчезает и не вытесняется другими, как бы это сказать, фигурами мироотношения [ибо фигура мироотношения она и есть] – но приобретает иное качество (как бы «окукливается», что-ли? – перестаёт распространяться на всё душевное пространство, оставляя там места и для прочего) и вступает с новообретёнными возрастами во взаимодействие в качестве одного из компонентов (Большого Целого).

Иными словами, с возрастом мы явно обретаем разнообразие [в одной отдельно взятой голове].
yettergjart: (зрит)
Последние несколько дней меня преследует странная полу-мысль, полу-вообще-внутреннее-движение, – не отверчусь, пока не запишу и тем самым хоть как-то не проясню: оно о том, что становление человека – это (в полноте ли своего осуществления? в идеале ли?) лишь вначале выявление и заострение индивидуальных черт, а начиная с какого-то момента (не знаю сию минуту, с какого, - где-то в условной середине жизни) – это отступание индивидуального на задний, черновой план, в область эскизов и набросков – и нарастание общечеловеческого, проявление в конкретном случайном индивиде – человека вообще. То есть как бы поднимаешься над возрастом, над полом и гендером, над своими социальными координатами, над (что труднее всего, даже чем над возрастом, полом и гендером) языком и культурой, не говоря уже о том, что - над такими мелочами, как персональные обстоятельства. Становишься, тем самым, всё менее и менее заметным, всё менее нуждающимся в заметности – прозрачным, сливаешься с воздухом, фоном (вернее, этот фон проступает через тебя, позволяя тебе оставаться незамеченным). Быть «собой» уже не надо: индивидуальное, кричаще-персональное, прихотливо-личное скорее мешает. Как бы выходишь из тесного дома в распахнутое пространство. (Может быть, и даже весьма вероятно, что это – описание не человеческого пути вообще, а того, чего хотелось бы мне или что я в себе хоть в каком-то, хоть чуть-чуть наметившемся виде наблюдаю.)
yettergjart: (летим!!!)
А всё-таки самое прекрасное в весне - то, что ей абсолютно всё равно, которая по счёту она в нашей жизни. Подумаешь: «сорок седьмая», – сама себе не веришь – ну как это может быть?! - сжимаешься, холодеешь: тяжёлая, стылая цифра, тёмно-синяя, тёмно-зелёная, налитая ледяной водой, тянущая вниз. – А весне – всё равно, она всегда первая и впервые, она не умеет считать. Подобно безответной – и всё равно счастливой! – любви, она отучает от эгоцентризма, от унылой окукленности в себе, - просто вот берёт властной рукой и выводит. Во весь мир втолковывает человеку, что не в нём дело. Тянет вверх, наполняет всё растущим, раскрывающимся движением. Она сама – это движение и нас в него превращает. Лишает возраста – и как набора условностей, и как сокращающегося расстояния до смерти, переполняет надеждами сразу-на-всё, делает каждый запах – волшебным (каждый: вплоть до запахов бензина и сырости), каждое движение – лёгким.

Весна, торжество мирового самоценного избытка. Весна, даровой опыт молодости – даровой, потому что не надо отрабатывать, потому что нет уже никакой настоящей молодости с её задачами, обязательствами, необходимостью создать себе место под солнцем, нишу в социуме, вписать себя в координаты. Можно переживать чистое вещество молодости – весна так же морочит голову, как и двадцать пять лет назад: «будущим», «возможностями», «ростом» - а на самом деле, лёгким эфирным веществом, отделившимся от настоящих смыслов всего этого. Ну и пусть. Весна – она вся о будущем, о преодолении, о перерастании, тема у неё такая. Высокотематизированное время года.

Весна, как и утро – замечательный повод начать себя заново. Чувствуешь, как прямо под собственными пальцами превращаешься в пластичный материал, наполняясь влажным весенним воздухом – становишься пористой губкой, готовой впитывать всё подряд.

Даже если это морок – ну и пусть. Всё равно морок очень полезный.

Вылупляешься из тёплого, уютного кокона зимы – и вылетаешь бабочкой.
yettergjart: (летим!!!)
Когда человек один, он вне времени и возраста (кстати, очень возможно, что в той или иной степени вне и прочих социальных координат, включая образование+род занятий, этнос+язык(и), пол+гендер…) Это всё, то есть, не так структурно, как хочет и умеет казаться. – Другие самим своим присутствием рядом помещают нас в плотную сетку координат.

То есть – сужают. Деуниверсализируют.
и вообще )
yettergjart: (зрит)
Когда перегоняешь себя из потенциального состояния в актуальное, из замысла в действие – то сама от себя и уходишь. Сделанное (читай – то, что было прежде, вот только что, частью сделавшего) всегда достаётся кому-то, хотя бы и – никем, предположим, не увиденное - «миру в целом». Состоявшись, оно ускальзывает из-под нашего контроля, обрастает крепнущими границами, отращивает собственную судьбу. А несделанное остаётся с нами (и тем самым - увеличивает нас изнутри, тогда как сделанное – уменьшает, опустошает). = Так что, в общем, ещё неизвестно, что лучше – впрочем, на самом деле уже известно: в свете того, что во второй половине жизни всё больше чувствуется нужным отдавать себя миру, раздавать накопленное (с собой в небытие не утащишь – а тут хоть с какой-то вероятностью пригодится) – пора делать решительный выбор в пользу сделанного. Себя растить – при всей сладости процесса (так напоминает молодость, что почти вправду возвращает в неё; да и то – пока растём – молоды, даже если помирать завтра. Это же к смерти не имеет отношения!) и при всей его несомненной, принципиальной незавершаемости – по большому счёту поздно. (То есть можно ещё расти сколько угодно, пока – и если – растётся, но во всяком случае, в качестве главного, ведущего модуса существования) Пора всё раздавать – пока не пропало.

Справедливости ради надо признать, что нечто ощутимо успокоительное в этом тоже есть. И именно это – практика раздачи – даёт (остро-необходимое, как витамин весной!) чувство чистоты и точности.
yettergjart: (az üvegen)
Вообще, чем дольше живу, тем больше мир – жалко (вот мир в целом – как живое существо). Тем постояннее чувствуется, какой он ранимый и как ему может быть – больно.

(Даже при том, что «сглотнёт и не заметит». Это просто разные вещи.)
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
В юности хотелось жадно пожирать мир. Теперь, конечно, такое тоже бывает – и всё-таки очень уже чувствуется нужным кормить мир собой.

Он, конечно, ненасытный; он, конечно, сглотнёт и не заметит.

Ну и пусть.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Жизни (моей) хочется (слишком даже - чувствуется нужным это желание преодолевать, сопротивляться ему) сворачиваться, уходить внутрь. Это не (совсем) отказ от экспансии, жажда которой раздирала в молодости: это оборачивание её во внутренние пространства.

Разжигание внутренних огней, набивание внутренних закромов и трюмов, будто там – в смерти – пригодится.

Будто она – океан, которые можно переплыть и – однажды, когда-нибудь – достичь другого берега.
yettergjart: (зрит)
Очень странно.

А ведь жизнь в её развитии – ещё и освобождение от несбывшегося. От несостоявшихся проектов. Оказывается, сильнее всего несбывшееся терзает в середине жизни. Теперь, по мере углубления во вторую её половину, всё яснее и яснее, что без несбывшегося вполне можешь обойтись. Уже нет той лютой ревности к жизни, при которой едва ли не всё подряд хотелось вырвать у жизни из рук и присвоить (мне – очень хотелось, и не думаю, что это уникально).

Да, развитие жизни – это убывание претензий на универсальность (которые мне почему-то, и вряд ли совсем без оснований, мнятся принадлежащими к ведущим характеристикам молодости).

Но всё-таки (разумеется, иллюзия, закрепившаяся, до автоматизма дошедшая привычка чувствования – и всё-таки) я и сию минуту, за двадцать дней до сорока шести, как в юности, чувствую себя на маленьком, продуваемом разными вертами (лёгком и летнем!) полустанке, от которого ещё пойдут – и сейчас идут – большие дороги.

September 2017

S M T W T F S
      1 2
3 4 56789
1011 1213 14 1516
1718 1920 21 22 23
24252627282930

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 24th, 2017 05:45 pm
Powered by Dreamwidth Studios