И ещё

Jul. 22nd, 2017 06:29 pm
yettergjart: (Default)
В первой половине жизни отчаянно хотелось дальнего, присвоения его, взаимодействия с ним. Теперь всё больше хочется внимательного, прочувствованного, детального взаимодействия с ближним – с самым ближним, в пределах того, до чего можно дотянуться рукой.

Хотя, конечно, это противоположно прибывающей с годами внутренней свободе.

Хотя как знать.

Read more... )
yettergjart: (sunny reading)
…ну, а теперь покупка книг приобретает отчётливый экзистенциальный смысл. Она, собственно, имела его всегда, с самого начала этой практики при первом появлении личных карманных денег, но теперь он ясно осознан – в том числе и в своём отличии от смыслов набирания образованности, которую, уже ясно, мне всё равно в желаемом, самой от себя требуемом качестве не приобрести. Это – не стяжание «образованности» и даже попросту знаний (the more we know, the more we forget), - но попросту обещание, воплощённое и осязаемое обещание самой себе того, что будущее – будет. Его предстояние во второй половине жизни всё более становится таким проблематичным, что постоянно требует – чтобы можно было жить - убедительного подтверждения.

Даже если его в силу чего бы то ни было не будет, это обещание, само чувство его важно пережить. Дни рожденья и Новые годы – это теперь, и чем дальше, тем больше – о прошлом. А о будущем – только покупка книг, только она одна.

Циолковский3.jpg
yettergjart: (Default)
Как в первой половине жизни волновало меня всё, что человека впечатляет, захватывает и вовлекает, так теперь, во второй, мило всё, что отпускает его на свободу.
yettergjart: (грустно отражается)
С течением времени всё больше занимают меня несловесные формы рефлексии в частности и несловесные – и досмысловые, предсмысловые – формы существования вообще.

(С другой стороны, рефлексией, пересматриванием и прояснением – до режущей ясности – собственной жизни оборачивается всё, что угодно, вплоть до переписывания телефонной книжки: что ни имя – то жаркий ком жизни, жаром обдаёт, даже если с человеком как таковым не было существенных взаимодействий: тянется за переписываемым именем весь пласт жизни, в которые этот человек был вплетён, со всеми ниточками-корешками. Жизнь на каждом шагу напоминает о собственной нерасторжимой цельности, заставляет её пережить.

И да, выговаривать это, раскладывать это на слова – не хочется, хочется умолчать, вмолчать в себя глубже: так, мнится, красноречивее. Так – подробнее.)

Не стану говорить, что это – усталость от слова и смысла (хотя иногда думать так хочется), - скорее, всё-таки, внимание, наконец, к тому, что долгие десятилетия оставалось без достаточного внимания. В конце концов – тоже в угоду слову и смыслу, которым никуда не деться от доминирования.

(Внимание к слову, цепляние за него, вымучивание его из себя любой ценой теми же самыми долгими десятилетиями стимулировалось с отрочества идущим навязчивым страхом «деградации» и «отупения»: необходимо-де всё время заострять, усиливать себя словом, иначе сгладишься и перестанешь быть. Понятно, что таким образом пережитая потребность в слове – не что иное, как одна из масок – вполне прозрачная – страха смерти. И недоверия к миру – а, кстати, и к себе – что, в общем, тоже один из обликов всё того же самого. Если жизнь – усилие (а слово, выговаривание – ещё какое усилие), то отсутствие усилия – сами-понимаете-что.

Значит ли это, что вхождение в смерть – окончательный акт доверия миру, окончательный отказ защищаться от него, проводя между ним и собой границу, поддерживая её усилием?)

Во всяком случае, едва ли не любые формы дословесного, не оформленного в слова, не уловленного словом (мир-ловил-но-не-поймал) существования воспринимаются нынче как чистый воздух.
yettergjart: (Default)
Или – подумаешь, что это смерть так, готовя человека к себе, - задолго, загодя, чтобы не торопиться и сделать работу тщательно и качественно - постепенно отчуждает его от самого себя (милосердная – чтобы не так жаль было с собою и своим расставаться, когда придётся), накапливает себя микроскопическими дозами в его телесном и душевном составе, плавно, плавно – до критической массы. Может быть, это не только у неудачников – защищающихся самоотчуждением от мучительности собственных неудач, – но вообще у «всех» так? (Нет ничего бессодержательнее разговора обо «всех» - и тем не менее. «Все» ведь стареют, «все» ведь умирают, - наверное, что-то хоть сколько-нибудь похожее с ними происходит при этом? Если что-то людей и объединяет, так это антропологические константы [и как не быть им благодарными за их объединяющий потенциал, за наглядный материал для взаимопонимания?].

Когда-то, в первой половине жизни, думалось и чувствовалось, что всякая работа и всякое занятие вообще – это выработка и наращивание «я». (Потому-то и хотелось – в молодости особенно – впутываться во всякие занятия, предприятия, авантюры, испытывать всякие опыты – чтобы из всего этого высасывать материал для построения «я», чтобы оно было большим, весомым, устойчивым. – «Я», воображалось, - это такая жемчужина, которая намывается водами времени из всякого мимопротекающего песка вокруг исходной, «заготовочной» точки самосознания – и она-то и есть главный, а по существу и единственный продукт всякого процесса, а остальные продукты – [пренебрежимо-]побочные.) Теперь, во второй половине, хочется думать, наоборот, что всякая работа от этого «я» освобождает, развеивает его в пространстве, снимает его каждый раз с человека тоненькой-тоненькой стружечкой, пока до ядра не доберётся. (Так, соответственно, теперь и опыт-то, подумаешь, не нужен? зачем опыт – с его наработкой материала для «я», если его уже и размещать негде?) А как только доберётся – рррраз! – и всё.

Может быть, культивировать и наращивать это самое «я» следует только затем, чтобы потом как следует (так и хочется сказать – с удовольствием) от него отказаться.

(Получается простой ответ на вопрос, «зачем» жить: вначале – затем, чтобы стать собой, потом – затем, чтобы собой быть перестать. [Впрочем, тут слишком уж бросается в глаза и непрояснённость собственного смысла этого самого «я» (если оно – не только мячик, который две половины жизни перебрасывают друг другу), и явная его – при таком выстраивании ситуации - инструментальность. То есть, непрояснённым остаётся и вопрос, для чего им вообще перебрасываться-то, для чего его, обречённое, отращивать.])

Но может быть и то, что у тех, у кого хорошо (осмысленно, плодотворно, красиво, гармонично…) получается быть собой, всё совсем – или хоть в какой-то степени - иначе.
yettergjart: (Default)
И вот чего хочется, с прибыванием так называемого возраста, всё больше: чистого неспециализированного, самоценного присутствия, даже досозерцательного – основы всего остального и последующего, - надёжной, как всякая основа, и уничтожимой только вместе с нами самими. Роскоши, которой обладают в полной мере только раннее детство и глубокая старость.
yettergjart: (копает)
...и любая работа въедается в кончики наших пальцев, они начинают пахнуть ею. Любая – формирует весь телесный состав, не говоря о душевных движениях. Ни от одной не уйдёшь – ни из одной не выйдешь – прежним. На каждом шагу застаёшь себя за следами прежних работ (именно их прежде всякого прочего опыта – потому, что работа – из числа опытов наиболее интенсивно и подробно пережитых. И она формирует человека длительнее и подробнее, чем, кажется, даже сама любовь – которой культурное сознание склонно приписывать одно из наиболее сильных формирующих воздействий. - Любовь формирует, кажется, крупными мазками и – приступами, а работа, терпеливо и повседневно, выделывает нас на уровне мельчайших душевных волокон.)

(Может быть, основная черта человека после определённого возраста – гиперсформированность, критическая масса накопленного опыта – понятого не как груз, который можно вынуть, но как собственная его форма, которую «вынешь» только вместе с самим собой.)
yettergjart: (az üvegen)
Ещё из примет возраста:

«своё» делается всё менее важным как предмет внимания – «своё» как таковое, узкое, единичное, случайное. Да, оно, пожалуй, даже дороже теперь, чем в молодости (когда из многого «своего» хотелось выползти поскорей, как из чулка не по размеру, да и уползти прочь) – потому что знаешь его, единичного, преходящесть и обречённость, потому что знаешь, за что стоит быть ему благодарной, - но дорого оно, по большей части, молчаливым порядком, физиологически (что казалось чулком не по размеру – оказалось кожей, но и наоборот – что мнилось неотчуждаемым свойством натуры, слетело легко, как сухая шкурка). Говорить и думать о нём, в его самодостаточности – не хочется, не чувствуется важным. Вот как об одном из вариантов «человеческого» - совсем другое дело. «Человеческое» как таковое как раз очень интересно, его хочется подлавливать везде. «Своё», в начале жизни застилавшее весь горизонт и убедительно им притворявшееся, становится прозрачным – превращается в оптический прибор, с помощью которого рассматриваешь совсем другие вещи, куда более общие и существенные.

Весьма вероятно, что это – подготовка к будущему, всё приближающемуся расставанию с собой – не потому, думаю, что к нему надо как-то особенно готовиться, оно, небытие, нас и неготовенькими примет, оно единственное, что примет нас любыми, но просто потому, что в ответ этому что-то такое вырабатывается в составе организма. Такая работа – по самоперерастанию – кажется, происходит в человеке сама, подобно процессам созревания и взросления, которые ведь тоже некогда нас в себя вволакивали, - она не требует никаких специальных усилий, - хотя, конечно, такими усилиями всегда можно что-то усилить, чего-то не допустить, вообще, направить происходящее в некоторое желаемое русло. Но это – обживание изнутри того, что совершается само (и тут ловлю себя на том, что нельзя не быть благодарной старости: она делает за нас огромную часть работы. Она великодушна, она щедра. Была бы хоть сколько-то верующей, подумала бы: Господь, даже отбирая, даёт обеими руками, только успевай вмещать. Нет, антропоморфизма – а тем паче антропоцентризма – не хватает).

Подобно возрастной дальнозоркости, при которой трудно фокусироваться на близком – формируется нечто вроде дальнозоркости душевной: соблазно воспринимать «близкое», «своё» как исчезающе-случайное (в противовес, однако, тенденции цепляться за ускользающую жизнь, идеализировать каждую её мелочь, сентиментальничать, умиляться и впадать в эйфорию от любой ерунды, даже от увядающего, убогого, скудного - да от него как раз более всего [в нём, мнится, бытие драгоценнее, потому что его мало! И вообще, его, скудное и убогое, жалко, потому что ему труднее существовать] – вот, на душевную дальнозоркость как раз можно опереться, чтобы не сволакиваться в зависимость от таких настроений).

Иногда думается, что таким образом душа начинает пробивать загрубевшую (сковывающую?) корку жизни – вначале воспринимать её в качестве таковой, а затем и пробивать – чтобы в конце концов вырваться наружу.

А может быть, и так: вся жизнь прошла в тоске по чему-то Большому, превосходящему «своё» (в том числе – в тоске радостной, эйфоричной, полной надежд, - да, бывает и такая, и в детстве, отрочестве, юности, молодости её было очень много. Тоска – то, что вытягивает из сложившихся форм, заставляет тянуться; сама эта тяга), - просто проживалась эта тоска в разных формах. Но тем не менее всегда, от начала, это была она.

Жизнь соглашалась чувствовать себя самой собой не иначе, как в некоторой перспективе – даже если суть этой перспективы не поддавалась выговариванию словами. Важно и достаточно было (да и сейчас), чтобы она чувствовалась.

Работа расставания с миром тоже, оказывается, требует чувства такой перспективы. Даже если оно нужно исключительно в утешительных, психотерапевтических целях, - примечательно, что нужно в таких целях – именно оно.

Это что-то родственное «смыслу жизни» (хотела даже сказать, что «смысл – это встроенность в перспективу»), но это не совсем он. Это что-то более общее, чем смысл, менее сфокусированное, что-ли, - скорее, возможность его.
yettergjart: (копает)
Меня примиряет с моей невротической текстовой многоплодностью (а в невротичности её не сомневаюсь) мысль о том, что всяческое писание (сопоставимое вполне, например, с хождениями по городу или по берегу реки) - это интенсивный контакт с мирозданием / Бытием, форма соучастия в нём и, как таковое - форма благодарности ему (о чём я когда-то давным-давно думала: участие в мире - это-де форма благодарности ему). Это - растворение (себя, мучительной) в нём; уменьшение степени жгучей концентрированности этой сАмой самОй себя, созданной, кажется, именно для того, чтобы быть растворяемой. Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье, как раз навсегда сказал Б.Л.П. - и, может быть, в момент растворения как раз острее всего и чувствуется: полнее всего и ЕСТЬ.

И не спрашивайте меня, «зачем нужно» оправдание чему бы то ни было делаемому (раз оно есть – разве уже не оправдано и не обосновано, вообще-то?), - не спрашивайте, отвечу и так. Нужно оно для душевного равновесия оправдывающего. Человек (особенно, если он, по неловкому случаю, - я) чувствует себя разверстой раной в бытии, - и ему нужно производить с собой терапевтические действия. Оправдание – одно из таких действий; да и сама работа – из них.

ps Я бы даже сказала так: потребность в нём не связана, или связана не всегда и не на всех этапах жизни, с потребностью в повышении своей ценности и значимости (пусть бы и в собственных только глазах). Это заботы ощутимо перестают быть актуальным по мере того, как проходит молодость. А задачи оправдания остаются и после того, как понимаешь, что нет и не будет у тебя ни ценности, ни значимости, и даже - что они не важны (вот я сейчас как раз понимаю примерно что-то такое). Вдруг эти проблемы сползают, как старый драный чулок, как изношенная [прыщавая юношеская :-)] шкура. Но остаётся потребность в собственном месте в мире, в понимании того, какими нитками оно связано со всем остальным. Это - (тоже) оправдание.
yettergjart: (копает)
Всё-таки перестаю я чувствовать убедительный, а тем паче окончательный смысл в том, чтобы стараться «сделать как можно больше» (всё-таки это – разновидность суеты): мир и так едва знает уже, куда девать понаделанное; об основном объёме этого понаделанного можно быть совершенно уверенным, что оно останется и канет в небытие невостребованным. В мире – гиперперепроизводство любых, кажется, артефактов, включая и тексты, и культурные действия, и мысли, которые – тоже культурные действия и тоже артефакты (и, в конечном счёте, тоже тексты). Они создают шум, из-за которого не слышно ничего (прежде всего, тишины) = Основной смысл работы (отвлекаясь от зарабатывания денег, тем более что «разве это деньги!?» :-Ь) – всё-таки, кажется, в том, чтобы унимать внутренний зуд, витальное и экзистенциальное беспокойство (а если не унимать – то хотя бы вгонять его в успокаивающе-конструктивные русла – так, чтобы не раздирал на части, не размётывал по стенкам мироздания); обуздывать собственный внутренний, бессмысленный и досмысловой, избыток. Просто наводить порядок, заведомо временный, в этом внутреннем хаосе, чтобы жить было более выносимо. «Честолюбие» - только один из видов такого зуда. Другой его вид - страх смерти и смертности (или скорее – протест против неё, тоска её), с которой мы пытаемся договориться, представив свою жизнь так, будто прожили её «не зря»: что значит «не зря»? Много артефактов понаделали? А сами эти артефакты – не зря?

Я вот чувствую, что тут нащупана некая – слабая-слабая – точка зрелости: точка, в которой (неприлично молодое для сорокасемилетнего) внутреннее брожение и (ещё более для него неприличная – потому что суетная, пустая) жажда самоутверждения (вдруг подумалось, что всякое самоутверждение тавтологично. Будучи собой, утверждаешь себя же. Эка скука.) переламываются, уступая место пониманию суетности даже такой, казалось бы, замечательной вещи с высоким культурным статусом, как плодовитость и плодотворность. Вдруг останавливаешься перед пониманием, что «это всё, в сущности, не нужно». Что нет такой «сущности», ради которой всё это было бы по-настоящему нужно.

Понятно, что посредством таких пониманий, потихоньку нарастающих, человек и мир отпускают друг друга, постепенно перестают друг в друга вцепляться.

Зрелость, значит. А созревший плод обычно падает, ага.
yettergjart: (счастие)
И что я вам скажу. Книги – это наркотик, причём они действуют соответствующим образом уже одним только своим телесным присутствием. От большого количества книг, охватывающего маленького библиофага на Non\fiction, библиофагу сносит крышу, он попадает в изменённое состояние сознания, и на качестве внимания это очень сказывается. Я умудрилась не заметить по крайней мере нескольких (в пределе, думаю, – многих) книг, которые мне точно были интересны. [Впрочем, тот, кто видел, сколько я всего оттуда припёрла – а то был большой, доверху набитый рюкзак и два пакета, - имел бы все основания сказать, что, мол, куда же тебе ещё, голубушка, лопнешь. Да, лопну!!] Не нашла «О фотографии» Зонтаг (хотя шла на ярмарку с мыслью, что ею обзаведусь в первую очередь). Не видела трёхтомника Гандлевского. Не заметила «Лавра» Водолазкина. Да, ещё не усмотрела «Ломбардии» Ипполитова, о которой тоже думала. Ещё чего-то не заметила, даже-не-помню-уже-чего-может-и-к-лучшему. [Не говоря уже о том, что на многое не хватило денег (и это при том, что часть книг мне была великодушно подарена), например, на трёхтомник Волохонского, который там БЫЛ!] Но!!! Тем не менее, мы таки имеем следующее:
Оторвались, развернулись )И хлеще того, с ярмарки я приползла с уверенным чувством, что мало и хочу ещё, да побольше, побольше – всего, включая простое соматическое присутствие посреди обилия книг. Всё это – простое доказательство того, что и ярмарка, и книги вообще воспринимаются прежде всего как явление витальное и, так сказать, энергетическое, - как форма полноты и обилия жизни (переживаемая притом, в силу некоторых биографических извивов и изломов, как наилучшая), а уже потом [если вообще, ха-ха-ха] как «источник знаний» и т.п. В потребности в них есть что-то сродни физическому голоду (библиобулимия?), и переживается она, подобно этому последнему, совершенно телесно; то есть, она втягивает человека целиком: с телом, с душой, с духом, с эмоциями, с воображениями, с беднягой-интеллектом, который, понимая свою безнадёжную вторичность во всей этой свистопляске, прилежно изобретает для неё оправдательные конструкции, чтобы ему самому было комфортнее. - Я бы сказала и прямее: желание книг и желание жизни совершенно тождественны, они оба – (бессильный и отчаянный, и от того избыточный) протест против смерти. (А всё смирения, смирения недостаёт – а с ним и мудрости, и ей сопутствующего чувства меры.) Да и сами знания – вещь в первую очередь витальная и энергетическая, а потом уже всё остальное.
И не могу не проиллюстрировать: )
yettergjart: (Default)
Марина Михайлова, питерский философ, пишет в книге «Эстетика молчания», что опыт не (столько) формирует личность, (сколько) выявляет её логос – ведущую идею, внутреннюю форму [это я уже от себя доборматываю про идею и внутреннюю форму]. (Вообще мне, одержимой некогда [теперь – меньше, но, может быть, и зря] идеей всяческого самоформирования – потому, что мучила [оборотная сторона непомерного и малообоснованного самолюбия] всяческая собственная, реальная ли, воображаемая ли, никакой разницы, аморфность и какоморфия – нравится эта мысль. Есть в ней что-то освобождающее.)

А вдруг и возраст – разновидность, в конце концов, опыта – делает то же самое?
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: из сообщества <lj comm="iconcreators"> (краски)
Я ещё вот что знаю. Со всеми, кто младше нас, - мы ровесники, потому что все их возрасты в нас есть.
yettergjart: (Default)
Как повторяла я ещё в 26 лет (тогда меня поразила эта цифра – самой своей суховатой, подсыхающей фактурой, - почувствовалась как начало старения: совсем высохнет – и ветер развеет), старость начинается прямо от молодости, как небо – прямо от земли (кажется, вторая часть фразы принадлежит архетипичнейшей Цветаевой, первая – вполне возможно, и мне, но на самом деле точно этого я уже не помню).

У старости огромное, огромное небо. – И оно только начинается – всё ещё начинается, оно ведь огромно. (Это в своём роде безграничный опыт, - граница там только одна, известно какая, но она может случиться в любом возрасте, хоть в младенчестве. В известном смысле мы с нею имеем дело всегда – просто условия взаимодействия немного меняются.) – Но оно уже началось. – Притом началось давно, и многое можно уже наблюдать с хорошо набранной высоты птичьего полёта.

Старение – не (только) спуск, оно (и) подъём. В кристалльную синеву, к космическому холоду.

Летим.
yettergjart: (грустно отражается)
Неудачи и непопадания, несоответствия, вина и неуклюжесть – тоже вещи ритуальные, не правда ли? – то есть, обладающие повторяемостью и регулярно вводящие в определённый порядок существования, призванные поддерживать определённое само- и мировосприятие. = Видимо, самоощущение никуда не годного человека и хронического неудачника не просто зачем-то мне нужно, а обладает прямо-таки соблазнительной притягательностью, раз я с таким упорством воспроизвожу ситуации, которые его создают. Даже догадываюсь, зачем: для чувства неполной принадлежности миру, свободы от него, чтобы он ловил меня, но не поймал. Видимо, нужно, чтобы из жизни был вынут держащий её, собирающий её стержень – чтобы не сковывал меня этот стержень, чтобы оставалось пространство для неожиданностей и импровизаций.

Скорее всего, это – подростковое, межеумочное чувство, соответствующее (в некоторой умозрительной «норме») тому возрастному и экзистенциальному состоянию, когда человек уже выпутался в заметной степени из связей и обязанностей детства, а новыми ещё не оброс (вот замечательный шанс к тому, чтобы взглянуть на большинство связей извне и если не понять, то хотя бы почувствовать их условную природу – и научиться не абсолютизировать условности). Потом «средний» человек, конечно, благополучно обрастает всем комплексом взрослых обязанностей и связей (и в норме он, наверно, должен ему нравиться, да?). А некоторые, в силу, вероятно, того, что обозначается осуждающим словом «инфантилизм», предпочитают предпочитать межеумочность и неприкаянность, вечное детство, вечный взгляд извне и непринадлежность. (Может быть, так, мнится, нас не поймает и сама смерть? По крайней мере, её главная представительница на территории жизни – старость? – Поймают, конечно, и та и другая, - но как сладка иллюзия, что мы не даёмся им в лапы, что у нас ещё чёртова прорва времени впереди.)

Безответственность (а социуму, конечно, нужна ответственность – в идеале, полная, предельная, чтобы человек работал на него, перекачивал в него свой потенциал) – это оставление «люфта» между собой и миром, - тех прорех, в которые, предположительно, входит бесконечность. А что-то от неё, вечно вожделеемой, есть во всём неизмеряемом, неотмеряемом, неисчисляемом, неконтролируемом… - Это – зоны бесконечности в мире конечного и ограниченного. И когда мы позволяем себе быть неорганизованными и безответственными – мы осёдлываем бесконечность, овладеваем неовладеваемым. Потом, конечно, она нас всё равно сбросит, - но хоть поскачем немножко.

Вообще, человеку необходимы для полноты жизни, для преодоления той самой ограниченности (да, она не преодолима как принцип, - но преодолима как каждый отдельный случай, как каждая конкретная конфигурация границ) – те или иные избегающие, увиливающие стратегии. – Это, в конце концов, очеловечивает. Ибо человек, помимо прочего, по одному из «определений», - ещё и то, что не укладывается в рамки.
yettergjart: (грустно отражается)
Почему-то хочется в Стамбул (он давно и жадно занимает моё воображение, этот город-корабль между цивилизациями) в январе – то есть, чтобы и зима, противостоящая жирной жаркости юга, и раннее-раннее, совсем спросонок, утро года – он мне в это именно время упорнее всего воображается. Чтобы непременно холодно было, чтобы металлически-серо, чтобы дождь, чтобы протяжный и распахнутый, полный морем воздух, чтобы ломко, ясно (в смысле отчётливости линий и внутренней раскрытости восприятия – яркого солнца совсем как раз не надо), остро – такая у этого желания-образа собственная эстетика. Не факт, что я когда-нибудь туда вообще попаду (деньги и время, время и деньги), - но и не страшно, можно и просто так повоображать: желания, в конце концов, - это самоценная культурная, смыслоорганизующая форма, имеющая смысл и помимо своих осуществлений, и независимо от них.

(А в Стамбуле, не без некоторой парадоксальности, - по чужим фотографиям, естественно, - мне воображается и что-то очень родственное Будапешту [в части Буды, в основном] – городу, вросшему когда-то под кожу и так и оставшемуся там, - из-за острой его значимости много-много лет боюсь туда соваться, - просто уже из-за уровня связанного с ним общего экзистенциального, так сказать, напряжения. - И ещё Стамбул в моём воображении почему-то сопрягается у меня с Венецией – в которой показалось вообще нежданно много азиатского, - такого хищного, болезненноватого азиатского цветения, не без трагизма и надрыва, уже вполне, конечно, европейских.)

Вообще, хочется насыщать глаз красотой и значительностью мира – пока хоть какая-то возможность есть, пока этот глаз вообще смотрит, - даже независимо от того, насколько я буду способна понять увиденное и насколько глубоко я в силах буду это усвоить. Думается: понимать и глубоко усваивать надо было в молодости, когда это имело шанс возыметь на жизнь, мировосприятие, мышление и т.п. серьёзное формирующее воздействие. Теперь поздно – но смотреть и впитывать, «интериоризировать» (ах, люблю это словечко. Ну как по-русски скажешь: «овнутрять», что-ли?) хочется всё равно – чистая физиология, душевная физиология (ага, есть и такая). Впускать в себя бытие, не слишком заботясь о том, какие оно произведёт в тебе формирующие последствия (вот освобождение, даруемое пониманием своей временности) – безответственно, так сказать. Даже не диалог с ним вести (это тоже в молодости хотелось: диалогизировать, наговаривать себя бытию в уши), а просто слушать его. Просто давая ему быть и себе быть с ним вместе, и удваивать, умножать тем самым маленький скоротечный факт собственного существования.

И вообще же‚ чем, опять же, больше живу, - тем больше мне нравится сам процесс жизни, прежде смысла его и уж подавно глубоко-глубоко прежде всех достигаемых и недостигаемых результатов.
yettergjart: (заморозки)
Какое всё-таки счастье, - огромное, солнечное, - что теперь уже не надо снова в школу – втискиваться в её узкие, серо-металлические рамки. Как это было больно каждый раз, все десять лет, хотя к концу уже поменьше, конечно, в силу некоторой привычки (и отработки механизмов поддержания и защиты внутренней автономии, да и социальных навыков кое-каких) – но всё равно, никогда не переставало быть травмой. – Возраст – великолепная вещь, не перестаю и не устаю радоваться и удивляться его освобождающему действию.

Сентябрь, ранняя бодрая, молодая, совсем как бы ещё слегка горчащая осень – время интенсивного прорастания смыслов и предсмыслий, лихорадка начала. Это ежегодное, верное, как точно идущие часы (сентябрь – брат точности, а уж октябрь с ноябрём и подавно. В наступлении осени есть что-то от заведения будильника, закручивания – туго, туго – его внутренней пружины – на всю зиму, - чтобы он разбудил нас весной.) – самое лучшее, что осталось от школы (и студенчества со всем мучительным. что в нём тоже было, а куда ж я без мучительного, нет – так устрою). Школа сделала своё дело – и с полным правом, как использованная лестница, отвалилась, оставив по себе самое нужное: чувство общей формы жизни, некоторые насущные принципы её формо- и ритмообразования.
yettergjart: (зрит)
Возможность же всё это наблюдать,
К осеннему прислушиваясь свисту,
Единственная, в общем, благодать,
Доступная в деревне атеисту.

И.А.Б.


В молодости чуть ли не всё подряд (а может быть, и вправду всё) чувствовалось как повод к самой себе, как источник материала и основание для самой себя, как стимул к собственному началу.

Но тогда у меня, по крайней мере, было время – Большое Время жизни – впереди для того, чтобы извлечь отовсюду эту повсеместно прорастающую жизнь, освоить её.

А теперь что делать? Воспринимать каждую вещь как повод заканчиваться? как стимул к тому, чтобы подводить итоги? Но я этого не умею.

Человек не умеет заканчиваться. Человек – принципиально, по определению открытая структура, открытость и незавершённость – незавершаемость? – входят, кажется, в число его основоположений. Собственно, начинаться он тоже не очень умеет, - но начало само подхватывает, и ведёт, и тащит. Все формы поведения в нём, до тебя тысячи раз испробованные, всё равно изобретаешь на ходу – когда этот ход уже есть. – Скорее всего, так же поступает и окончание‚ сворачивание: ведёт тебя, слепую, по своим дорогам, а на ходу ты прозреваешь и учишься – снова учишься, прежняя оптика наверняка не годится – видеть всё, что тебе показывают. Застаёшь себя за новыми состояниями – и обживаешься в них. Или, что тоже важно, учишься выстраивать между собой и ими дистанцию. Ведь не сводишься же никогда, целиком и без остатка, ни к росту, ни к убыванию, ни к одному из своих состояний. (Может быть, теперь придётся делать основную ставку как раз на те запасы себя, которые не сводятся ни к одному из состояний: на неуничтожимое или хотя бы на долговременное в себе.)

(Ну, ну, говорю я себе, восприми же ты начало старости – как чудо, которое ничуть не менее чудесно, чем начало юности. Как открытие. Как дар. Как шанс, в конце концов, - даже как совокупность шансов. - Кто, в конце концов, сказал, что чудо – это исключительно то, что нам приятно и радостно? Кто отменял травматичность чуда? – поскольку оно на то и чудо, что – наперекор всем (мнимым) законам и сложившимся ожиданиям. Кто сказал, что чудо не должно переворачивать человека, перетряхивать его до основания? Да уж если оно что и «должно» - то наверняка именно это.)

Жизнь – вообще то, что изобретается на ходу. В какой мере она изобретается, импровизируется, в какой она на свой страх и риск, наощупь и вслепую – в такой она и жизнь. Пока импровизируем, изобретаем и ошибаемся – живы. О том, что молоды (молодость – вообще сплошное изобретение, импровизация и ошибка) – уж и не говорю.

То есть, молодость и старость не отменяют друг друга. Они просто вступают в сложное взаимодействие. Стареющий человек получает великолепную возможность это наблюдать.
yettergjart: (зрит)
Отрочество (в котором и по сей день, вопреки всем очевидностям, не перестаю себя чувствовать) – это вот что такое: это, не лишённое парадоксальности, сочетание напряжённости и открытости = незавершённости, никак-не-завершаемости, только-начатости. В состав последней (и в число, однако, источников первой) непременно входит чувство непостоянства, исчезающей временности всего, что с тобой случается. И разве это исчезает с возрастом? Да напротив, только обостряется.

Старение – ведь тоже отрочество, только наоборот: отрочество – развёртывание, старение – свёртывание… но всё точно так же подвижно, как тогда, лет (всего-то) тридцать назад. (Я не просто помню это время и себя в нём – я его физически чувствую: оно ещё здесь. На Ленинском проспекте, на Ломоносовском и Университетском, во дворах и сию минуту пахнет 1982-м годом, изумлённым, выбитым из равновесий детства, головокружительным началом жизни.) Тоже ведь становление нового, освоение новых форм и образов себя, преодоление внутренних сопротивлений – тоже ведь требует открытости: открытости своему окончанию, миру-без-меня и миру-не-для-меня – совершенно так же, с тем же изумлением, как когда-то, совсем недавно, открывался мир-со-мной и мир-для-меня.
yettergjart: (Default)
Нет ничего более тождественного началу жизни, чем квадрат пространства между улицей Строителей и проспектами Ломоносовским, Ленинским и Вернадского.

Как мне странно продолжать жить в местах собственного младенчества, детства, юности, молодости и едва (а может быть, и вовсе не) отличимой от них зрелости (теперь и она мне представляется сплошной молодостью). Здесь всё переполнено началом, обещанием, брожением, огромным перевесом будущего над настоящим, всё неотличимо от него, немыслимо и не переживаемо без него. Языком этих пространств начало говорило со мной настолько всегда, что оно продолжает это делать и сию минуту. Я же и вот прямо сейчас чувствую себя подростком, прозрачным, летучим, пробующим, начинающим, обречённым на открытия и ошибки, с негарантированными границами и основами, которые в любую минуту могут стать другими.

Старость – это когнитивный диссонанс. Само это пространство не умеет быть ничем иным, как набором инструментов для молодости, совокупностью указателей для её дорог.

А между тем уже созрела осень до синего налива, дым, облако и птица летят неторопливо. Не умещается в голове. Моя персональная, круто и всклянь налитая синим осень: сорок семь – тёмно-синяя с тёмно-зелёным цифра, такая тёмно-синяя с таким тёмно-зелёным, что не можешь понять, откуда вообще взялись такие краски в твоей персональной палитре – она же вся рыжая, охристая, золотистая, ну в крайнем случае бирюзово-голубая, нежно-зелёная, - откуда эти краски темноты и холода, что с ними делать, про меня ли они вообще?

Июль, загустев, стекает к своему концу огромными золотистыми каплями, очень медленными, почти стоячими.

Я всё-таки родилась в правильное время, очень мне соответствующее – это всё-таки не совсем июль, почти совсем уже не он, он полон августом, всеми его смыслами и предчувствиями, – а август – это громадный вокзал, рельсы, дымы, большие дороги, огромное небо над ними.

Просто странно и сопротивляется всякому пониманию, всем чувственным и эмоциональным очевидностям, самому естеству - что это было уже так давно.

Ещё чуть-чуть – и полвека.
yettergjart: (зрит)
пошла последняя неделя до деньрожденья. Как-то оно грустно мне. Густеющий к концу, как венозная кровь, июль всегда наводит меня на такие мысли-они-же-чувства. – Сладки последние дни старого возраста. Последнюю неделю осталось мне носить легкомысленный юный возраст сорока шести лет (я и его-то была недостойна, но ведь дали же, позволили прожить) – ставший за год терпеливого ношения лёгким и прозрачным, сухим, как песок. Вот его ветер и отвеивает. Мы с ним, с этим возрастом, сжились, срослись, как-то договорились – и тут-то мне и устраивается, для остроты и обновления чувств, испытание новым возрастом. Эта цифирка потяжелее будет. Я к ней, собственно, начала привыкать уже заранее, не с размаху же падать, - но всё равно она сырая, как подвал с каменными стенами, холодная, - и, мнится, налагает на человека такую чортову прорву ответственности, которую я себе и представить-то не в силах, не то что адекватно справиться с ней. Он такой чужой и взрослый, этот новый возраст. В нём зябко, как в школе в первые дни непредставимого учебного года; жёстко, как в необношенной одежде (да и не по размеру); гулко от его незастроенной, незаселённой ещё пустоты. (Человек постоянно обречён что-то начинать, даже когда думает, что для него «всё» уже заканчивается. = Подумала вдруг: мы молоды и начинаемся, когда нам хоть что-нибудь неосвоено и трудно, когда хоть что-то ставит нас в ситуацию беспомощности и необходимости до него дорастать. А вот уж этого-то на наш век хватит.)
yettergjart: (зрит)
А вообще, в человеке толкаются, смешиваясь и соединяясь в разных порядках, осколки (разного, опять же, размера) разных возрастов (включая, разумеется, непрожитые, да: мы нащупываем их пробные, предварительные, экспериментальные формы, примериваемся). И только то, наверно, вокруг чего, как вокруг ведущей линии тяготения всего этого хаоса, все эти комбинации элементов хоть как-то собираются, - определяется текущим возрастом, его доминирующими задачами‚ теми тяготениями‚ которые они создают. Хотя, наверно, тоже не всегда: разве что тогда, когда эти задачи действительно надо решать типа вот прямо сейчас. А так живём во всех возрастах сразу.
yettergjart: (Default)
Вот и наступил мой родной и нелюбимый месяц июль, которому на сей раз предстоит обернуться месяцем моего сорокасемилетия. Вечно мне этот июль что-нибудь такое устраивает: испытание новым возрастом. До этого ещё целый месяц, но тем не менее. - Тяжеловесная и холодная цифра: с сырым холодом внутри. Что-то в ней есть, однако, от каменного подземелья, от сумеречного елового леса после дождя. Конечно, она тащит за собой какие-то новые ответственности. Совсем, конечно, не освоенная, совсем чужая. Ну что делать, придётся осваивать. Не это ли, в конце концов, одно из моих самых любимых (и самых фокусирующих внутренне) занятий: обживание необжитого.

В старость – врастаешь. Медленно, терпеливо прорабатываешь её (как грибница – какой-нибудь пень: потом кааак брызнут со всех сторон опята) собственными внутренними структурами. Что было чужим и холодным – делается тёплым и своим, - почти таким же единственным и неотделимым от самовосприятия, как детство.
yettergjart: (зрит)
Всякий библиофагический список – это, на самом деле, предположение жить - программа жизни на обозримое время. (Внутренней, а как же – внутренняя жизнь – это такая подводная лодка, в которой всё переплываешь.) Так вот, жить нынче предполагаю в следующих формах:

(1) Чеслав Милош. Порабощённый разум / Перевод с польского, предисловия, примечания В.Л. Британишского. – М.: Летний сад, 2011;

(2) Самуил Лурье. Железный бульвар: Эссе. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2012;

(3) Макс Фрай. Сказки старого Вильнюса: [рассказы]. –СПб.: Амфора, ТИД Амфора, 2012. – Том 1;

(4) Юрий Арабов. Земля: Сборник стихов. – М.: РА Арсис-Дизайн (ArsisBooks), 2012;

(5) Николай Богомолов. Сопряжение далековатых: О Вячеславе Иванове и Владиславе Ходасевиче. – М.: Издательство Кулагиной-Intrada, 2011;

(6) Европейская поэтика от Античности до эпохи Просвещения: Энциклопедический путеводитель. - М.: Издательство Кулагиной-Intrada, 2010. – (РАН. ИНИОН. Центр гуманитарных научно-информационных исследований. Отдел литературоведения) *.

*Вообще я страшно жалею теперь [когда жизнь уже ближе к концу, чем к началу, а я всё никак не умею с этим считаться, даже представить этого себе как следует не могу**. «Синдром начала» затянувшийся. Никак не освою этику и практику завершения жизни, достраивания открытых структур (это же форма ответственности перед ними, начатыми), даже не приступлю к этому никак], что не получила филологического образования не то что сколько-нибудь приличного, а вообще никакого, - и эту книжку я намерена читать подряд.

**Стоя в книжном, раскрыла Арабова, - попалось на глаза, заставило вздрогнуть: «Ощущение старения, некой тоскливой пресыщенности, которое наступает после сорока…» (с. 143). Чёрт, мне без двух с небольшим месяцев 47, - и вот если бы была у меня эта (не заработанная, не выработанная – оттого и нет) тоскливая пресыщенность, было бы гораздо, гораздо легче смириться с сокращением будущего. А у меня лютый голод к жизни (я всерьёз думаю, что это свидетельство незрелости – и простой неотработанности жизни: не выполнила некоторого «нужного» объёма обязанностей – не растратила сил, вот они и раздирают меня изнутри, а времени для их проживания уже и нет!) и если и тоска, то от того, что времени мало, а хочется (неприлично, постыдно) многого. В сущности ведь прекрасная вещь – «тоскливая пресыщенность после сорока»: она спокойно выводит человека из жизни. У кого её нет, тот цепляется, обдирая себе руки, обдирая самое жизнь, за которую цепляется. Ведь не удержишься же всё равно, а только всё обдерёшь. Что-то есть в этом недостойное, суетное.

В состав этики отношений с жизнью, мнится, существенным компонентом входит то, чтобы вытратить как следует все вложенные в тебя силы – и отпустить, не имея уже сил удерживать, и её, и себя. «Правильная» старость, в сущности, замечательная вещь: вытратившему силы не жаль умирать. Не вытратившему – жаль отчаянно.
yettergjart: (Default)
Весна, протяжность дорог. Протяжность их в самом воздухе, в структуре каждого вдоха, даже если никуда не идёшь и не едешь: внутренняя, встроенная, вращенная.

Лучшее, что можно сделать с этой весной – это Read more... )
yettergjart: (tea)
Наблюдения классика о клонящих к суровой прозе годах таки нуждается в некоторой коррекции (впрочем, до моих нынешних лет автор наблюдения, как известно, не дожил :-)). Происходящее всё больше хочется выговаривать, хотя бы внутренне, в ритмическом виде, не исключая и рифмованного (как, впрочем, в том же самом виде хочется его по преимуществу в себя и вчитывать). Может быть, это оттого, что ритмическое, а тем паче рифмованное настырнее неритмического и нерифмованного претендует на роль и качество формулы – а происходящее, не удивлетворяясь сыпучей фактографией, всё больше хочется собирать в формулы (которые, в свою очередь, мнятся быть ближе к «общечеловеческому»). Вообще мнится мне (а вшивый всё о бане), что молодость – ранняя, первая, острая, – и старость – может быть, тоже (только?) ранняя, первая и острая, а может быть, и вообще – это возрасты поэтические по преимуществу, тяготеющие к ритмически-организованному и плотному способу мироизложения и мировосприятия. Может быть (пускаюсь в безответственные спекуляции) потому, что молодость таким образом пытается справиться со своим избытком, а старость таким же (по видимости?) образом живёт в режиме экономии средств, выговаривая и вычитывая только самое главное, не расточая себя и своего внимания по пустякам (ибо, как помню со студенческих лет случайно брошенное высказывание одного моего университетского преподавателя, стих – сообщение более весомое). Ей уже – в силу предвидимой ограниченности времени - надо успеть сказать самое главное.
yettergjart: (зрит)
А ещё я думаю, что молодость при нарастании возраста не исчезает и не вытесняется другими, как бы это сказать, фигурами мироотношения [ибо фигура мироотношения она и есть] – но приобретает иное качество (как бы «окукливается», что-ли? – перестаёт распространяться на всё душевное пространство, оставляя там места и для прочего) и вступает с новообретёнными возрастами во взаимодействие в качестве одного из компонентов (Большого Целого).

Иными словами, с возрастом мы явно обретаем разнообразие [в одной отдельно взятой голове].
yettergjart: (зрит)
Последние несколько дней меня преследует странная полу-мысль, полу-вообще-внутреннее-движение, – не отверчусь, пока не запишу и тем самым хоть как-то не проясню: оно о том, что становление человека – это (в полноте ли своего осуществления? в идеале ли?) лишь вначале выявление и заострение индивидуальных черт, а начиная с какого-то момента (не знаю сию минуту, с какого, - где-то в условной середине жизни) – это отступание индивидуального на задний, черновой план, в область эскизов и набросков – и нарастание общечеловеческого, проявление в конкретном случайном индивиде – человека вообще. То есть как бы поднимаешься над возрастом, над полом и гендером, над своими социальными координатами, над (что труднее всего, даже чем над возрастом, полом и гендером) языком и культурой, не говоря уже о том, что - над такими мелочами, как персональные обстоятельства. Становишься, тем самым, всё менее и менее заметным, всё менее нуждающимся в заметности – прозрачным, сливаешься с воздухом, фоном (вернее, этот фон проступает через тебя, позволяя тебе оставаться незамеченным). Быть «собой» уже не надо: индивидуальное, кричаще-персональное, прихотливо-личное скорее мешает. Как бы выходишь из тесного дома в распахнутое пространство. (Может быть, и даже весьма вероятно, что это – описание не человеческого пути вообще, а того, чего хотелось бы мне или что я в себе хоть в каком-то, хоть чуть-чуть наметившемся виде наблюдаю.)
yettergjart: (летим!!!)
А всё-таки самое прекрасное в весне - то, что ей абсолютно всё равно, которая по счёту она в нашей жизни. Подумаешь: «сорок седьмая», – сама себе не веришь – ну как это может быть?! - сжимаешься, холодеешь: тяжёлая, стылая цифра, тёмно-синяя, тёмно-зелёная, налитая ледяной водой, тянущая вниз. – А весне – всё равно, она всегда первая и впервые, она не умеет считать. Подобно безответной – и всё равно счастливой! – любви, она отучает от эгоцентризма, от унылой окукленности в себе, - просто вот берёт властной рукой и выводит. Во весь мир втолковывает человеку, что не в нём дело. Тянет вверх, наполняет всё растущим, раскрывающимся движением. Она сама – это движение и нас в него превращает. Лишает возраста – и как набора условностей, и как сокращающегося расстояния до смерти, переполняет надеждами сразу-на-всё, делает каждый запах – волшебным (каждый: вплоть до запахов бензина и сырости), каждое движение – лёгким.

Весна, торжество мирового самоценного избытка. Весна, даровой опыт молодости – даровой, потому что не надо отрабатывать, потому что нет уже никакой настоящей молодости с её задачами, обязательствами, необходимостью создать себе место под солнцем, нишу в социуме, вписать себя в координаты. Можно переживать чистое вещество молодости – весна так же морочит голову, как и двадцать пять лет назад: «будущим», «возможностями», «ростом» - а на самом деле, лёгким эфирным веществом, отделившимся от настоящих смыслов всего этого. Ну и пусть. Весна – она вся о будущем, о преодолении, о перерастании, тема у неё такая. Высокотематизированное время года.

Весна, как и утро – замечательный повод начать себя заново. Чувствуешь, как прямо под собственными пальцами превращаешься в пластичный материал, наполняясь влажным весенним воздухом – становишься пористой губкой, готовой впитывать всё подряд.

Даже если это морок – ну и пусть. Всё равно морок очень полезный.

Вылупляешься из тёплого, уютного кокона зимы – и вылетаешь бабочкой.
yettergjart: (летим!!!)
Когда человек один, он вне времени и возраста (кстати, очень возможно, что в той или иной степени вне и прочих социальных координат, включая образование+род занятий, этнос+язык(и), пол+гендер…) Это всё, то есть, не так структурно, как хочет и умеет казаться. – Другие самим своим присутствием рядом помещают нас в плотную сетку координат.

То есть – сужают. Деуниверсализируют.
и вообще )
yettergjart: (зрит)
Когда перегоняешь себя из потенциального состояния в актуальное, из замысла в действие – то сама от себя и уходишь. Сделанное (читай – то, что было прежде, вот только что, частью сделавшего) всегда достаётся кому-то, хотя бы и – никем, предположим, не увиденное - «миру в целом». Состоявшись, оно ускальзывает из-под нашего контроля, обрастает крепнущими границами, отращивает собственную судьбу. А несделанное остаётся с нами (и тем самым - увеличивает нас изнутри, тогда как сделанное – уменьшает, опустошает). = Так что, в общем, ещё неизвестно, что лучше – впрочем, на самом деле уже известно: в свете того, что во второй половине жизни всё больше чувствуется нужным отдавать себя миру, раздавать накопленное (с собой в небытие не утащишь – а тут хоть с какой-то вероятностью пригодится) – пора делать решительный выбор в пользу сделанного. Себя растить – при всей сладости процесса (так напоминает молодость, что почти вправду возвращает в неё; да и то – пока растём – молоды, даже если помирать завтра. Это же к смерти не имеет отношения!) и при всей его несомненной, принципиальной незавершаемости – по большому счёту поздно. (То есть можно ещё расти сколько угодно, пока – и если – растётся, но во всяком случае, в качестве главного, ведущего модуса существования) Пора всё раздавать – пока не пропало.

Справедливости ради надо признать, что нечто ощутимо успокоительное в этом тоже есть. И именно это – практика раздачи – даёт (остро-необходимое, как витамин весной!) чувство чистоты и точности.
yettergjart: (az üvegen)
Вообще, чем дольше живу, тем больше мир – жалко (вот мир в целом – как живое существо). Тем постояннее чувствуется, какой он ранимый и как ему может быть – больно.

(Даже при том, что «сглотнёт и не заметит». Это просто разные вещи.)
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
В юности хотелось жадно пожирать мир. Теперь, конечно, такое тоже бывает – и всё-таки очень уже чувствуется нужным кормить мир собой.

Он, конечно, ненасытный; он, конечно, сглотнёт и не заметит.

Ну и пусть.
yettergjart: очень внутренняя сущность (выглядывает)
Жизни (моей) хочется (слишком даже - чувствуется нужным это желание преодолевать, сопротивляться ему) сворачиваться, уходить внутрь. Это не (совсем) отказ от экспансии, жажда которой раздирала в молодости: это оборачивание её во внутренние пространства.

Разжигание внутренних огней, набивание внутренних закромов и трюмов, будто там – в смерти – пригодится.

Будто она – океан, которые можно переплыть и – однажды, когда-нибудь – достичь другого берега.
yettergjart: (зрит)
Очень странно.

А ведь жизнь в её развитии – ещё и освобождение от несбывшегося. От несостоявшихся проектов. Оказывается, сильнее всего несбывшееся терзает в середине жизни. Теперь, по мере углубления во вторую её половину, всё яснее и яснее, что без несбывшегося вполне можешь обойтись. Уже нет той лютой ревности к жизни, при которой едва ли не всё подряд хотелось вырвать у жизни из рук и присвоить (мне – очень хотелось, и не думаю, что это уникально).

Да, развитие жизни – это убывание претензий на универсальность (которые мне почему-то, и вряд ли совсем без оснований, мнятся принадлежащими к ведущим характеристикам молодости).

Но всё-таки (разумеется, иллюзия, закрепившаяся, до автоматизма дошедшая привычка чувствования – и всё-таки) я и сию минуту, за двадцать дней до сорока шести, как в юности, чувствую себя на маленьком, продуваемом разными вертами (лёгком и летнем!) полустанке, от которого ещё пойдут – и сейчас идут – большие дороги.

July 2017

S M T W T F S
      1
2 345 6 78
9 10 11 12 13 1415
161718 19 20 21 22
23 242526272829
3031     

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 24th, 2017 12:32 am
Powered by Dreamwidth Studios