yettergjart: из сообщества <lj comm="iconcreators"> (краски)
Странным (ли?) образом, чтение чужих дневников, просто подённых записей, даже без особенной рефлексии – чистой хроники, простой фактографии: пошёл туда-то, видел то-то, делал то-то, с беглым упоминанием имён, за которыми стоят безнадежно неизвестные внешнему читателю жизни (именно такое читала я минувшей ночью и нынешним днём, правда, записи то были человека незаурядного – умершего два года назад художника Владимира Овчинникова, громадный их альбом вместе с рисунками и картинами автора издали в Петербурге) оказывает мощное терапевтическое действие: начинаешь чувствовать что-то вроде того, что любая жизнь, которую можно записать, уже не бессмысленна, не проходит попусту, что она уже фактом своего записывания оправдана. Что, наконец, и твоя собственная дурацкая фактография смыслоносна – и имеет отношение, стесняюсь сказать, к вечности.
yettergjart: (зрит)
(*один из очень немногих свойственных мне способов сброса напряжения - и один из самых интенсивных; да, интенсивный сброс напряжения тоже бывает.)

Чувствуется важным - человекообразующе важным - удержать в поле активного, чувственного внимания все времена, которые я видела, и присвоить все, которых я не видела. Срастить их в себе все во всевременную цельность - и жить в ней, как в собственной внутренней вечности.

Если невозможно бессмертие, то возможно же множество его заместительных форм, - обретающих в конце концов, при усердном культивировании, собственную ценность. И это одна из них. Один из важных способов саморазращивания.

1980-е. У метро Беляево  )
yettergjart: (пойманный свет)
Ещё из римского, октябрьского – повосстанавливаем из блокнотных каракулей, пусть будет здесь, под рукой.

Римский октябрь в своей второй половине (и даже римский ранний ноябрь) похож на наш ранний сентябрь или даже на поздний август – на всё то, что для меня до сих пор – наверно, такое не проходит - пахнет (тревожным и обещающим) началом учебного года, а значит – собиранием сил из рассеянного летнего состояния, молодостью и её непременно спутницей – незащищённостью, пластичностью, открытостью (собранной открытостью! лучшее из мыслимых на земле состояний). Прагой и Будапештом (моими жизнеобразующими матрицами) – слаюыми подобиями, как я теперь понимаю, Больших Европейских городов, способными служить разве что их (больших европейских) репетициями, подготовками к ним (но это я «головой» знаю; для меня они всегда будут жгуче-, прожигающе-первичны). Рим – именно такой, Большой и Европейский; без подготовки он, пожалуй, может стать для внеримского, рассеянно-восточного человека и шоком; его много, и он концентрированный – даже здесь, в районе нашего обитания, который ещё не самый центр, а просто более-менее старый (судя по домам, застраивался он в основном в первой половине – середине XX века; для Рима – сущая ерунда, нежная юность, даже, пожалуй, - лепечущее детство) участок города. Просто живёшь в гуще такой нормальной, повседневной и бытовой итальянской жизни, и она очень живая – спокойно-живая, в ней большие внутренние объёмы и много воздуха (эдакая имманентная крупность). Она некоторым существенным образом непровинциальна: широко дышит.

(Может быть, это – единственная не-провинция среди всех городов и стран европйеского культурного круга: они все провинциальны по отношению к нему, он – центр их всех (совершенно неважно, осознаваемый или нет), точка их отсчёта. [А критерий центральности очень простой: густота и концентрированность бытия. Чем дальше от центра, тем – разреженнее.])

Воображалось: Рим тёмно-кирпичный, старо-медный, тяжёлый и тёмный, тесный и громоздкий. А он – золотой, золотистый, полный воздуха, света, открытый. Он кажется явлением скорее природы, чем культуры – огромный щедро и жадно развёрнутый, бархатистый подсолнух, чутко поворачивающийся на медленное солнце Бытия – которое для него в каком-то смысле всегда в зените, даже когда висит низко над горизонтом. Рим – город полудня. Он светится даже в темноте. Он тёплый, даже когда холодно.

Да, безусловно (это тот редкий случай, когда подтверждаются отроческие иллюзии, сохранившиеся у некоторых до седых волос), попадание в Рим (по крайней мере, для обитателя и выкормыша разреженных восточноевропейских окраин) – это несомненный акт взросления. – Рим – это глоток внутренней крупности (просто как формы, как объёма, предшествующего содержаниям – как возможности для содержаний, содержаниями его ещё предстоит заполнить [понятно, что можно и не суметь], – но уже сама крупность предлагаемого объёма – вызов к ним). Рим задаёт масштаб существования (не мышления и даже не чувствования – нет, крупнее, объёмнее: самого существования): просто показывает всем органам чувств (включая, разумеется, шестое) самое возможность такого масштаба. – Рим, конечно, - вызов, задание. – И угловатый московский вечный подросток невольно распрямляется в ответ вечному городу.

В Белграде, как не переставало чувствоваться там в самые солнечные моменты – горькая память. В Риме же памяти столько, что она превосходит всякую горечь. Слишком много накоплено – в таком количестве время точно переходит в иное качество: наверно, в качество вечности.

А жизнь тоже не может не перейти в какое-то иное качество – именно из-за накопленных объёмов. Очень возможно, что – в качество счастья, - которое, как известно, не что иное, как интенсивность и полнота жизни. Вот это – то самое, что есть тут, что в воздухе разлито: интенсивная, рыжая, охристая, округлая, избыточная, одновременно и размашистая и гармоничная (как так может быть?!) полнота жизни. Очень светлая и, рискну сказать (ну совсем не характерное и нелюбимое слово, а вот просится же на язык), оптимистичная полнота жизни. Рим – при всей гипермногоопытности – жизнелюб, в нём нет (по крайней мере, мне до сих пор не почувствовалось и не заметилось) трагизма и надрыва (любимой восточноевропейской забавы). Он как-то шире, крупнее и мощнее этого.

Перед Римом, таким всевозрастным, всякий, хотя бы и сорока семи пепельных лет, чувствует себя ребёнком, и ему хочется с этим городом, на его солнце – играть.
yettergjart: (az üvegen)
И вот ещё что: в Риме нет воображавшихся о нём всю мою жизнь «классичности» (монументальной правильности, царства образцов, линейки для измерения ВСЕГО, а заодно и тяжеловесности) и строгости. Он эклектичен и (гармонично)-беспорядочен, – и это оказывает странно-освобождающее действие.

Как царство архетипов (нет, это, конечно, никакая не классичность, это глубже) поразила Флоренция – да, действительно, гораздо более суровая и жёсткая (а архетипы – они такие), чем обещало русскому уху её нежное цветущее имя. При виде с моста вдоль Арно, в сторону яснеющих всечеловеческих холмов Тосканы становится совершенно очевидно, что мы на пиру в вековом прототипе, на пире Платона во время чумы: мы в царстве европейских архетипов, в их хранилище, существующем совершенно независимо от сегодняшней повседневной флорентийской жизни (они – как огонь под её пеплом). То, что мы видели – это оттиск архетипической печати на случайном и преходящем историческом материале, одном из бесчисленного множества подобных – одним из которых стала Флоренция Данте, другим – та, что показалась нам в октябре 2012 года. Весь смысл таких материалов – в том, чтобы на них могла оттиснуться – и передаться дальше – архетипическая печать.


Посмотреть на Яндекс.Фотках

А Рим – он не такой; в нём если что и архетипично, так одни только пинии (эти – точно выросли из семян, занесённых из Платонова царства, и растут тут, как представительницы вечности – напоминают о ней, дают ей присутствовать). Он весь – сейчас; ему так много всего надо сразу сказать, что говорит он без порядка (громко, размахивая руками, хохоча в голос) и, разумеется, много случайного – но оно живое, сильное и крупное.

September 2017

S M T W T F S
      1 2
3 4 56789
1011 1213 14 1516
1718 1920 21 22 23
24252627282930

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 23rd, 2017 02:45 pm
Powered by Dreamwidth Studios